Анна Разувалова - Писатели-«деревенщики»: литература и консервативная идеология 1970-х годов
Что и говорить – жизнь настала облегченная. Пришел с работы, умылся и можешь полеживать, в потолок поплевывать, никаких забот, никаких переживаний… Только при этой облегченности и себя чувствуешь как-то не во весь свой вес, без твердости и надежности, будто любому дурному ветру ничего не стоит подхватить тебя и сорвать, – ищи потом, где ты есть; какая-то противная неуверенность исподтишка точит и точит: ты это или не ты? А если ты, как ты здесь оказался?[1078]
Поразительна категоричность, с которой в «Прощании с Матерой» отрицается новый мир, точнее, возможность полноценного существования в нем. Психологически идиосинкразия на перемены мотивируется возрастом и социальным опытом Дарьи. Не случайно Павел, соглашающийся с законностью перемен, но недоумевающий по поводу их непродуманности и поспешности, не может вообразить жизнь матери вне Матеры:
Павел хорошо понимал, что матери здесь не привыкнуть. Ни в какую. Для нее это чужой рай. Привезут ее – забьется в закуток и не вылезет, пока окончательно не засохнет. Ей эти перемены не по силам[1079].
Если Павел надеется, что «жизнь, на то <…> и жизнь, чтобы продолжаться, она все перенесет и примется везде»[1080], то Дарья, напротив, уверена, что существование в согласии с прежними этическими и социальными нормами в «подменном» мире невозможно. Неприятие ею «чужого» и «дальнего» мира как безнадежно «лежащего во зле», безусловно, имеет религиозные подтексты, которые отсылают, в частности, к старообрядчеству[1081]. Ощущение героиней собственной вытесненности из жизни достигает апофеоза в финале повести, где автор намеренно сталкивает читательское ожидание гуманного варианта сюжетной развязки, подсказываемой здравым смыслом (катер найдет дорогу в тумане и заберет оставшихся на острове людей), и необычайно мощно выраженную иррациональную догадку героев, не видящих для себя завтрашнего дня («Дня для нас, однако, боле не будет»[1082]) и готовых погибнуть вместе с островом:
– Где мы есть-то? Живые мы, нет?
– Однако, что, неживые.
– Ну и ладно. Вместе – оно и ладно. Че ишо надо-то?
– Мальчонку бы только как отсель выпихнуть. Мальчонке жить надо. <…>
– Нет, Коляню я не отдам. Мы с Коляней вместе[1083].
Подчеркнутое Распутиным при помощи мотивов, восходящих к утопическим нарративам, идеальное совмещение в пространстве Матеры «природного» и «социального» делает ее самоценной «органической» единицей. Большинство глав повести программно открывается картинами природно-погодных изменений, в согласии с которыми всегда жили деревня и остров. Нарушение природного ритма и хозяйственного цикла, выпадение Матеры из него, по ощущениям Дарьи, становится одной из главных примет наступивших для деревни «последних времен»:
Все это бывало много раз, и много раз Матера была внутри происходящих в природе перемен, не отставая и не забегая вперед каждого дня. Вот и теперь посадили огороды – да не все: три семьи снялись еще с осени, разъехались по разным городам, а еще три семьи вышли из деревни и того раньше, в первые же годы, когда стало ясно, что слухи верные. Как всегда, посеяли хлеба – да не на всех полях: за рекой пашню не трогали, а только здесь, на острову, где поближе. И картошку, моркошку в огородах тыкали нынче не в одни сроки, а как пришлось, кто когда смог: многие жили теперь на два дома, между которыми добрых пятнадцать километров водой и горой, и разрывались пополам. Та Матера и не та: постройки стоят на месте, только одну избенку да баню разобрали на дрова, все пока в жизни, в действии, по-прежнему голосят петухи, ревут коровы, трезвонят собаки, а уж повяла деревня, видно, что повяла, как подрубленное дерево, откоренилась, сошла с привычного хода[1084].
«Царский листвень», соотнесенный с мифологическим «древом мира» («Неизвестно, с каких пор жило поверье, что как раз им, “царским лиственем”, и крепится остров к речному дну, одной общей земле, и покуда стоять будет он, будет стоять и Матера»[1085]), и анимистическое воплощение духа острова – Хозяин также делают Матеру уцелевшим фрагментом древнего «естественного» пространства. Писатель, по-видимому, рефлексировал на культурные корни собственного восприятия природы и был готов признать в нем и рудименты архаического, «первобытного» ее переживания (природа есть самостоятельный, автономный мир)[1086], и воздействие христианского креационизма (природа – творение Бога), но в любом случае ядро этих представлений составлял взгляд на природу как на воплощение смысла, красоты и гармонии, эволюционно предшествующее зависимому от нее человеку, взгляд, полемичный по отношению к антропоцентризму и позитивистскому намерению рационально объяснить «тайны природы».
Если говорить о структуре и семантике метафор, актуальных для «экологии природы и духа» в целом и для Распутина в частности, то нужно отметить принципиальное, в силу многократно обыгранного этимологического родства, знаковое сближение «деревенщиками» понятий природа – родина – народ, и исключительную роль ландшафтных образов в самоидентификации «своего» сообщества. Культурная политика, «использовавшая» образы природных и историко-культурных ландшафтов для формирования позднесоветской «синтетической» идентичности[1087], стала проводиться примерно с середины 1960-х годов, и воссоздаваемые «деревенщиками» многообразные картины российских ландшафтов (от «скромных» северно-русских до «ярких» сибирских) замечательно укрепляли «чувство родины» и углубляли «историческую память». Показательно, что в понятии «родина» для Распутина оказывался несущественным, например, институциональный аспект, а социальный был интересен, в основном, в формах, раскрывавших романтические представления о «душе народа». Напротив, аспект «натуралистический», природно-ландшафтный, работающий на «примордиализацию и… натурализацию видения нации»[1088], находился в приоритете. По Распутину, первое, непосредственное, живое чувство «родины» возникает и закрепляется через образы геокультурного ландшафта. В беседе с биологом Рюриком Саляевым прозаик заявлял, что «порча» ландшафта и пренебрежительное отношение к естественным ресурсам вовсе не безобидны, ибо вызваны разрушением традиционных ценностных структур:
Вода ничего не стоит, воздух ничего не стоит – поэтому можно их загрязнять, земля ничего не стоит – поэтому можно ее топить или превращать в пески… Это значит – и Родина ничего не стоит и годится, чтобы производить на ней рискованные опыты?[1089]
По утверждению Распутина (и в этом он близок другим «деревенщикам», реинтерпретировавшим руссоистские доводы о «естественном человеке», которого делала таковым близость к природе), «природа воздействует на нас больше, чем мы подозреваем. Человек чище становится, когда он живет в нетронутой природе»[1090]. Отсюда вытекает понимание преступлений против природы как преступлений против человеческой нравственности (например, о затоплениях деревень при строительстве ГЭС: «И вместе с лесом под воду пошла народная нравственность…»[1091]). С точки зрения Распутина, варварское отношение к природе чревато не только ухудшением параметров экологического состояния среды обитания, но, если пользоваться стилистикой и метафорикой «неопочвеннической» публицистики 1970-х, – «отчуждением» человека от природы, деморализацией граждан, которые превращаются в «потребителя, проживающего свою жизнь на этой земле»[1092].
Ситуацию «отчуждения», в которой «деревенщики» видели один из многих негативных эффектов модернизации, Распутин вводит в рамки дискурса внутренней колонизации. Обезличенная, но могущественная власть предстает в его повести безразлично жестокой по отношению к собственному народу, перекраивающей его жизнь и лишающей его пространства существования (то есть насильственно «отчуждающей» людей от их земли). Такая позиция даже стоявшим на национально-консервативной платформе, но государственнически настроенным коллегам писателя, вероятно, казалась слишком категоричной. Не случайно Юрий Селезнев, принявший участие в обсуждении распутинской повести на страницах «Вопросов литературы»[1093], характерным образом сместил акценты. Чтобы растолковать читателю посыл «Прощания с Матерой», он ввел пару метафор: первая – «земля» – отсылает к романтической органицистской парадигме (это то, с чем человек нерасторжимо связан от рождения, предельно «овеществленная» родина), вторая – «территория» – элемент государственно-бюрократических языка и практик. «Народ», если вспомнить еще одну популярную у «неопочвенников» пару метафор, теряя связь со своей «землей», превращается в «население», занимающее определенную «территорию». Главный, по мнению критика, вопрос, «Прощания с Матерой», – «кто нам земля: мать родная или мачеха? Земля, взрастившая, вскормившая нас, или же только “территория”?»[1094]. Однако государство как некую безликую силу, от которой исходит решение о строительстве ГЭС и последующем затоплении («отчуждении») обжитых земель, Селезнев выводит из зоны критики и даже реабилитирует («это голос, – корректировал он некоторые вызывающие реплики Дарьи, – не “супротив” государственной воли, той, что на его же благо»[1095]). Тем не менее, вопрос «кто виноват в отчуждении?» критика волнует, и он фокусирует внимание на конфликте «двух мироотношений»[1096] – «народного сознания», «не вполне еще согласующегося с пониманием общегосударственных мероприятий»[1097], и сознания «жучков-короедов» (интересно, что семантика последнего образа логически связана опять-таки с «русским лесом», мощь которого незаметно подтачивается «вредителями»):