Анна Разувалова - Писатели-«деревенщики»: литература и консервативная идеология 1970-х годов
…те лица, которые фигурируют там (в фильме. – А.Р.) под видом очень сложных и духовно богатых людей, на самом деле представляют собой удивительно примитивные, слегка «подкрашенные» под индивидуальность абстрактные «типы»…[789]
«Удивительно аскетичными в своем отношении к природе, материнству, к разнообразным общечеловеческим страстям»[790] находил Виктор Чалмаев персонажей Даниила Гранина. Герой-интеллектуал, верящий в научный прогресс и способный ради него на жертвенные поступки[791], Палиевского и его единомышленников, действительно, не мог серьезно увлечь. Доверие современных авторов к сциентистским утопиям казалось им недостойным художника, а сама идея прогресса, входившая в официальный идеологический репертуар, с оглядкой, но планомерно ими компрометировалась («…всякий прогресс относителен и в ходе прогресса люди всегда не только приобретают, но и нечто теряют, <…> “прогрессивное” – это далеко не всегда значит “хорошее”…»[792]). Вычитанная из русской классики антитеза «умного сердца» и «бессердечного разума» также активно привлекалась для доказательства «безжизненности», «неукорененности» героя-интеллектуала в отечественной культуре. Тактика дискредитации такого персонажа не отличалась изощренностью: его следовало типологически сблизить с персонажами-рационалистами XIX века, наподобие гончаровского Штольца, а затем обличить его эмоциональную бедность ссылкой на прозрения литераторов-классиков.
В нашумевшей статье Павла Глинкина, где антитеза двух типов персонажей дублировалась метафорами земли и асфальта, упорно проводилась существенная для правой критики идея – центральным героем литературы должен стать «простой человек», а его порождает только «почва». Для доказательства своей мысли критик перетолковывал на «почвеннический» лад сравнительно недавние инициативы по исправлению норм партийной жизни, которые, как выясняется, наконец-то были приведены в соответствие «со стабильными народными представлениями о справедливости»[793]:
В недрах народной жизни всегда таятся добрые, гуманные начала. Они в душевном складе простых людей. Прямота, благожелательность, великодушие, когда нужно оказать защиту и помощь страждущему, суровая непримиримость к вероломству и жестокости возвышают человека в глазах народа… Вспомним хотя бы, помимо повести Белова («Привычное дело». – А.Р.), книги Ильи Лаврова, Виктора Курочкина, Бориса Бедного, Михаила Алексеева, Анатолия Ткаченко, Василия Матушкина… В характерах их персонажей тоже отразилась реальная жизнь, но взяты из нее для исследования не рефлектирующие юнцы, изнывающие под бременем надуманных и, по существу, ничтожных хлопот, а богатый опытом, душевно развитый человек с обостренным гражданским сознанием, сын своего народа[794].
Целенаправленное конструирование правой критикой «народного» («национального»[795]) типа началось, пожалуй, с повести В. Белова «Привычное дело» (1966). В. Кожинов в статье «Ценности истинные и мнимые» назвал «полноту и цельность»[796] определяющими чертами характера Ивана Африкановича и заявил, что тот воплощает «единство бытия и сознания, которое утрачивается людьми иных профессий»[797]. Кожинов недоумевал по поводу вопроса, поставленного критиком Федором Левиным, о героях, подобных Дрынову («у них ли мы найдем ответы на сложнейшие вопросы, стоящие перед нашим обществом…»). Он напористо опровергал оппонента:
…именно у «них»… именно в их бытии и сознании искали «ответов» и Толстой, и Некрасов, и Пришвин, и Шолохов. Ибо ясно, что вся культура в конечном счете есть освоение жизни народа, ее осознание и воплощение в слове. И когда идет «поверка» ценностей, у культуры вообще нет иного выхода, как возвратиться к своим «истокам»[798].
Возражая Кожинову, Владимир Гусев обращал внимание на то, что Белов, написавший «цельного» Ивана Африкановича, вообще-то не столько целен, сколько мечтает о цельности, и тогда – «…где же мечты В. Кожинова о цельном мужике, к которому надо приобщиться заблудшим интеллигентам?»[799]. «Назрели уже и другие, острейшие и больные темы. Опять и опять встает <…> проблема интеллектуально-сложного человека. Русская классика, которой бьет нас В. Кожинов, держалась не только на интересе к народу, но и на этом»[800], – заключал критик.
В дискуссию о «цельности» «человека из народа», начатую Кожиновым зимой 1968 года, в августовском номере журнала «Дон» вступил Л. Аннинский, который, с одной стороны, объявил внимание к метафорической «почве» родовой чертой русской классики («Есть вековая традиция русской литературы, с ее раздумьями о человеке-страннике и о почве – не в социальном, а в этическом плане»[801]), а с другой стороны, отвел от Белова подозрения в «элементарном и плоском почвенничестве»[802], превращавшем народный быт в объект сентиментальной стилизации. Аннинский внутри художественного мира Белова нашел дилемму, разрешение которой, как он полагал, обусловит дальнейшую писательскую эволюцию. Дилемма заключалась в выборе беловским героем точки «моральной опоры», которая либо изначально давалась традицией, либо определялась персональным выбором. Персонажи «Деревни Бердяйки» и «Дожинок», по мнению Аннинского, следовали культурному стереотипу обычая, «органике» традиции, но оттого в кризисных ситуациях оказывались этически уязвимы. Напротив, Иван Африканович, незатейливо реагировавший на все жизненные перипетии фразой «привычное дело», в трагических условиях смерти жены вдруг находил в себе способность к осознанию экзистенциального смысла случившегося:
Последнее раздумье Ивана Африкановича содержит – номинально – те же самые идеи, что <…> были восприняты всем деревенским миром по традиции. Это идеи неистребимой самоценности природной, народной жизни, не имеющей начала и конца. Но прежде эти идеи были размыты, растворены, разведены в миру, во всех, во всем. Теперь они встали как моральный закон перед отдельным человеком. Он должен решать, он – а не «что-то» за него. Он и решает. Не потому, что так решали деды. И не потому, что подтолкнули обстоятельства. Человек решает из себя, из внутреннего чувства правды и смысла, из своего нравственного самосознания, которое сильнее обстоятельств[803].
Аннинский проводил неожиданные параллели между героем Белова, моментально провозглашенным идеалом «неопочвенничества», и героями Андрея Битова и В. Аксенова, от «неопочвеннических» стандартов весьма далекими, поскольку полагал, что проза всех трех авторов реализовала общую тенденцию – движение от внешнего человека к внутреннему[804], другими словами, от поведения, регулируемого социальными правилами традиции и обычая, к поведению, санкционированному личностным выбором.
«Сознательности» и индивидуализма в Иване Африкановиче не хватило также И. Дедкову, который не соглашался с попытками В. Чалмаева и П. Глинкина интерпретировать Дрынова как «здоровый народный идеал нравственности»[805] и напоминал эпизоды повести, где герой открывал свою «неидеальную» сторону[806]. Позднее Екатерина Старикова переадресовала претензии в «неразвитости» сознания «идеальной», казалось бы, Катерине –
чистой, доброй, прекрасной Катерине… Да как же она-то позволяет творить над собой все, что с ней творят эти самые обстоятельства? Рожать без конца, работать без краю, терпеть безгранично – какая такая внешняя сила заставляет ее стремительно приближаться к явному самоубийству? Помимо обстоятельств, сила эта – неразвитость ее личного самосознания, непонимание нравственной ценности собственной личности, как, впрочем, и любой другой личности[807].
Кстати, инерция восприятия Белова и его героя как персонификации «органического» мышления была свойственна и критикам, чьи убеждения не подпадали под определение «неопочвенных». Например, Виктор Камянов, вроде бы возражая последовательно «почвенническому» прочтению повести, тем не менее также не вышел за пределы «органицистской» риторики:
Что же до Ивана Африкановича, то в общей системе замысла он не просто тип стабильного, «неискоренимого» земледельца, а в первую очередь человек, для которого всякая материя жива и открыта либо готова открыться его душевному опыту, хранитель традиции грамотного обращения с жизнью, умеющий слушать и постигать ее собственные требования…[808]