Людмила Зубова - Языки современной поэзии
Образное представление языковых фактов и отношений имеет, как пишут в рецензиях на диссертации, несомненную теоретическую и практическую значимость.
В следующем стихотворении речь идет преимущественно о звуках и буквах, отсутствующих в неславянских языках и наиболее трудных при обучении русскому как иностранному:
ТРИНАДЦАТЬ РУССКИХ
Стоит позволить ресницам закрыться,
и поползут из-под сна-кожуха
кривые карлицы нашей кириллицы,
жуковатые буквы ж, х.
Воздуху! — как объяснить им попроще,
нечисть счищая с плеча и хлеща
веткой себя, — и вот ты уже в роще,
в жуткой чащобе ц, ч, ш, щ.
Встретишь в берлоге единоверца,
не разберешь — человек или зверь.
«Е-ё-ю-я», — изъясняется сердце,
а вырывается: «ъ, ы, ь».
Видно, монахи не так разрезали
азбуку: за буквами тянется тень.
И отражается в озере-езере
осенью-есенью
олень-елень[22].
Снова вспомним слова Маяковского Есть еще хорошие буквы: / Эр, / Ша, / Ща и отметим сильные аллитерации в стихотворении Лосева — инструментовку на [к] в первой строфе, на [ч], [щ] во второй. Слово нечисть здесь метафорично не только в общесловарном значении, но и в терминологическом, характеризующем артикуляцию: [ц], [ч], [щ] — это не чистые, а смешанные звуки (в лингвистической терминологии [ц], [ч] — аффрикаты, [щ] — звуковой комплекс).
Во второй строфе можно видеть идеальный методический материал по практической фонетике (как объяснить им попроще), а в строчках И отражается в озере-езере, / осенью-есенью, / олень-елень — по истории языка и стилистике. Строка «Е-ё-ю-я», — изъясняется сердце и буквализует фразеологизм сердце ёкает, и напоминает известный эпизод из романа Л. Н. Толстого «Анна Каренина», в котором Левин и Китти, объясняясь в любви, пишут друг другу записки, шифруя слова начальными буквами (е. б. ж.… — ‘если буду жив…’ и т. д.[23]). Вместе с тем вспомним рассуждения Лосева в «Звукоподражании» о том, что согласные — материя, гласные — душа. В стихотворении «Тринадцать русских» именно гласными изъясняется сердце. Строка а вырывается: «ъ, ы, ь» предполагает прочтение полных названий букв «ер, еры, ерь», что обусловлено рифмами и ритмом. При этом текст активизирует осознание того, что буквы «ъ» и «ь» не обозначают звуков. Однако безуспешная попытка их произнести все же запрограммирована автором: читатель должен выбрать, что прочесть: звуки или алфавитные названия букв. Звук [ы] похож на нечленораздельное мычание, а в фонологии вопрос о его способности различать смысл самостоятельно, без предыдущего согласного, является спорным[24].
Связь филологической теории с поэтической практикой часто основана на системных свойствах языковых единиц. Например, в рассуждении участвует многозначность слова. Она давно освоена ироническими жанрами литературы, но обычно игра слов, основанная на полисемии, направлена в пародиях, эпиграммах, фельетонах и т. д. на стилистическое снижение исходного высказывания. У Лосева же включение в текст другого смысла слова приводит и к стилистическому повышению. Например, рефлексируя по поводу того состояния современной культуры, которое называют вторичностью или подражательностью, Лосев употребляет слово несу так, что осуждающая фраза из чужой речи становится и его собственными словами, но с противоположной оценкой:
ПОДРАЖАНИЕ
Как ты там смертника ни прихорашивай,
осенью он одинок.
Бьется на ленте солдатской оранжевой
жалкий его орденок.
За гимнастерку ее беззащитную
Жалко осину в лесу.
Что-то чужую я струнку пощипываю,
что-то чужое несу.
Ах, подражание! Вы не припомните,
это откуда, с кого?
А отражение дерева в омуте —
тоже, считай, воровство?
А отражение есть подражание,
в мрак погруженье ветвей.
Так подражает осине дрожание
красной аорты моей[25].
Следующий пример показывает один из многочисленных вариантов билингвистической игры со словом:
Повстречался мне философ
в круговерти бытия.
Он спросил меня: «Вы — Лосев?»
Я ответил, что я я.
И тотчас засомневался:
я ли я или не я.
А философ рассмеялся,
разлагаясь и гния.
В данном случае контактное расположение двух местоимений я предполагает, что первое из них — тема (предмет, о котором сообщается), а второе — рема (само сообщение). В то же время конструкция читается не только как двусоставное предложение ‘я это и есть я’; ‘да, это и есть я’, но и как экспрессивный повтор ‘конечно я, а кто же еще?’. Повтор здесь предстает одновременно и ложным, и истинным, как и само суждение. В обоих прочтениях экзистенциальность выражена предельно кратко. Лаконичностью формулы и тавтологией усиливается категоричность утверждения, которая сразу же сменяется сомнением. При этом и сомнение представлено вроде бы четкой формулой логического вопроса я ли я или не я, но из-за сильного фонетического повтора эта формула воспринимается как глоссолалия (нарочито невнятная речь). Игра слов состоит и в том, что в контексте о философе (возможно, этот абстрактный философ имеет своими прототипами Канта, Ницше и Фрейда) обнаруживается художественный билингвизм: сочетание я я можно читать и как немецкое выражение, означающее ‘да, да’.
Скрытый билингвизм, вероятно, имеется и в таком стихотворении:
НЕТ
Вы русский? Нет, я вирус спида,
как чашка жизнь моя разбита,
я пьянь на выходных ролях,
я просто вырос в тех краях.
Вы Лосев? Нет, скорее Лифшиц,
мудак, влюблявшийся в отличниц,
в очаровательных зануд
с чернильным пятнышком вот тут.
Вы человек? Нет, я осколок,
голландской печки черепок —
запруда, мельница, проселок…
а что там дальше, знает Бог[27].
В этом тексте за вопросом о национальной принадлежности следует злобный ответ не про национальность[28]. Слова нет, я вирус спида сообщают, что автор-персонаж отвержен, заразен, опасен.
Называя себя словом, обозначающим опасную болезнь, Лосев, вероятно, имеет в виду и английское слово speed — ‘скорость’. Возможность такого прочтения следует не только из насыщенности многих его текстов билингвистической игрой слов, но также из того, что ближайший друг и объект филологического внимания Лосева — Бродский — постоянно говорил (в том числе и в Нобелевской речи) о поэзии как о колоссальном ускорителе сознания.
Автометафоры осколок, черепок обозначают здесь не только результат разрушения, но и сохранившийся остаток бывшего, историческую ценность. Голландская печка — и предмет быта, согревающий дом, и произведение искусства. А прилагательное, указывающее на иностранное происхождение этого предмета, существует в русском языке еще и как часть известной инвективы хер голландский.
В конце XX века утвердилось представление о поэте как об орудии языка, этот тезис часто повторял Бродский — во многих интервью и в Нобелевской речи. Лосев говорит об этом языком поэзии, показывая, что текст является воплощением тех свойств слова и формы, которые можно найти и в прошлых, и в будущих состояниях языка:
Грамматика есть бог ума.
Решает все за нас сама:
что проорем, а что прошепчем.
И времена пошли писать,
и будущее лезет вспять
и долго возится в прошедшем.
Глаголов русских толкотня
вконец заторкала меня,
и, рот внезапно открывая,
я знаю: не сдержать узду,
и сам не без сомненья жду,
куда-то вывезет кривая.
На перегное душ и книг
сам по себе живет язык,
и он переживет столетья.
В нем нашего — всего лишь вздох,
какой-то ах, какой-то ох,
два-три случайных междометья.
История редуцированных гласных, история орфографии осмысляется как история народа:
Шаг вперед. Два назад. Шаг вперед.
Пел цыган. Абрамович пиликал.
И, тоскуя под них, горемыкал,
заливал ретивое народ
(переживший монгольское иго,
пятилетки, падение ера,
сербской грамоты чуждый навал;
где-то польская зрела интрига,
под звуки падепатинера
Меттерних против нас танцевал.
<…>)
Характерно, что падение ера (до XI–XII веков ослабленного гласного звука, который обозначался буквой «ъ») понимается не только как процесс, наиболее активно проходивший в XII веке, но и как изменение правил орфографии реформой 1918 года, устранившее написание «ъ» на конце слов. Твердый знак метафорически предстает последней твердыней, а падение ера (термин исторической грамматики) — падением крепости. Слово падение, таким образом, актуализирует в тексте свою полисемию, а слово твердый — синонимию со словом крепкий.