Незримый рой. Заметки и очерки об отечественной литературе - Гандлевский Сергей Маркович
Правда, у Ильфа и Петрова подобные “аттракционы”, скорее всего, просто ухищрения ремесла, то есть прием в точном смысле слова, а у Набокова за этим испытанным способом воздействия на читательское воображение чувствуется и очень личная вера в судьбу – некий осмысленный предварительный чертеж человеческой жизни, приблизительный контур которого можно различить в минуту озарения. И в этом – и далеко не только в этом – видны разные масштабы дарований Ильфа и Петрова и Владимира Набокова: там, где “гениальные близнецы” “всего лишь” талантливы, мастеровиты и остроумны, великий писатель угадывает и философское измерение, дает читателю повод для метафизических аналогий.
Три автора демонстрируют чудеса наблюдательности и изобразительности (вот где подход, ценящий превыше всего “след от мокрой рюмки на садовом столе”, предстает во всей красе и торжествует!). И в этой изумительной гипертрофии зрения, в самом фокусе его, как до этого в “«жанре», типе юмора”, тоже виден “некий однородный и яркий характер”.
Гумберт Гумберт недовольно рассматривает предлагаемое ему Шарлоттой Гейз жилье, еще не подозревая о существовании под этим кровом Лолиты. Впрочем, Гумберт заметил “белый носок на полу”, явно не хозяйкин, потому что “недовольно крякнув, госпожа Гейз нагнулась за ним на ходу и бросила его в какой‐то шкаф”. Но автор, дразня наши предчувствия, показывает внимательному читателю то, чему Гумберт Гумберт не придает значения, – следы недавнего, совсем недавнего Лолитиного пребывания: “Мы бегло оглядели стол из красного дерева с фруктовой вазой посередке, ничего не содержавшей, кроме одной, еще блестевшей (курсив мой. – С. Г.), сливовой косточки”. На удивление похоже передают Ильф и Петров впечатление подобного ускользающе-незримого присутствия. Остап Бендер тщетно ищет в “Геркулесе” Егора Скумбриевича: “Вот здесь, в месткоме, он только что говорил по телефону, еще горяча была мембрана и с черного лака телефонной трубки еще не сошел туман его дыхания. <…> Один раз Остап увидел даже отражение Скумбриевича в лестничном зеркале. Он бросился вперед, но зеркало тотчас очистилось, отражая лишь окно с далеким облаком”.
Иногда углы зрения трех писателей, их манера видения – кинематографическая, чуть ли даже не мультипликационная – настолько совпадают, что кажется, будто все эти неправдоподобно осязаемые описания – дело рук одного гениального “оператора”, впору устраивать викторину.
1. “…со звуком перелистываемой книги набегал легкий прибой”.
2. “…ветки отражались в небольшой луже, похожей на плохо промытую фотографию”.
3. “По главной улице на раздвинутых крестьянских ходах везли длинный синий рельс, будто возчик в рыбачьей брезентовой прозодежде вез не рельс, а оглушительную музыкальную ноту”.
4. “Купе тряслось и скрипело. Ложечки поворачивались в пустых стаканах, и все чайное стадо потихоньку сползало на край столика”.
5. “…но он ограничился сияющей улыбкой и чуть не упал на тигровые полоски, не поспевшие за отскочившим котом”.
Правильный ответ: № 2 и 5 – Набоков, остальное – Ильф и Петров 6.
Страсть к удваиванию изображений за счет зеркальных поверхностей у трех писателей совершенно ван-эйковская; удивительное, на грани тождества, родство литературной оптики. “Дар”: “из фургона выгружали параллелепипед белого ослепительного неба, зеркальный шкап, по которому, как по экрану, прошло безупречно ясное отражение ветвей…”; “Золотой теленок”: “Штепсельный чайник собрал на своей кривой поверхности весь уют птибурдуковского гнезда. В нем отражались и кровать, и белые занавески, и ночная тумбочка. Отражался и сам Птибурдуков, сидевший напротив жены в синей пижаме со шнурками”.
Примеры таких “отражений” не надо скрупулезно выискивать – от них нет отбоя.
Набокова с его любовью к удвоению и двойникам могло дополнительно веселить, что “поразительно одаренных писателей” – двое, он даже усугубил эту парность, назвав их, вопреки данности, “близнецами”.
До сих пор речь шла о врожденном сходстве двух авторств и трех авторов, поэтому время написания конкретных произведений роли не играло. Но по мере того как круги моей “курсовой” сужаются, необходимо принять к сведению, что роман “Двенадцать стульев” закончен и опубликован в 1928 году, “Золотой теленок” – в 1931‐м, а “Лолита” – в 1955‐м.
Карты на стол: когда‐то мне почудилось, что, работая над “Лолитой”, Набоков косился в сторону дилогии Ильфа и Петрова и кое‐чем – и совсем немалым – воспользовался. Очередное пристальное прочтение трех названных книг утвердило меня в моих подозрениях. Никаких серьезных противопоказаний для подобного “сотрудничества” я не вижу – напротив. Удивительное подобие эстетик само по себе могло натолкнуть Набокова на мысль сделать из “Лолиты” и дилогии об Остапе Бендере что‐то вроде сообщающихся сосудов, тем более что такой подход совпадал с принципиальными литераторскими установками Набокова: “Настоящий писатель должен внимательно изучать творчество соперников, включая Всевышнего. Он должен обладать врожденной способностью не только вновь перемешивать части данного мира, но и вновь создавать его…”
И дилогия, и “Лолита” – странствия преступников, в жанровом отношении – потомки плутовского романа. Пафос Ильфа и Петрова – глумление над мещанским и топорно-энтузиастическим СССР; пафос Набокова – глумление над мещанскими и топорно-энтузиастическими США. Причем в обоих случаях – по мере нравственного прозрения, в приступе угрызений совести – герои каются в своей асоциальности и нигилизме и как бы берут свои слова обратно. Гумберт Гумберт: “наше длинное путешествие всего лишь осквернило извилистой полосой слизи прекрасную, доверчивую, мечтательную, огромную страну…” А вот что думает четвертью века раньше Остап Бендер: “Перед ним сидела юность, немножко грубая, прямолинейная, какая‐то обидно нехитрая. <…> Он признался себе, что в свои двадцать лет он был гораздо разностороннее и хуже”.
Трагедия и трагическое обаяние этих героев в числе прочего в том, что им, “разносторонним”, никак невозможно вместиться в плоскую среду обитания.
И Гумберт Гумберт, и Остап Бендер – люди с idée fixe, хотя бы по одному этому они не могут принадлежать “маленькому” “гореупорному” миру “мещанской вульгарности”, одиночество и высокомерие – их удел.
К слову сказать, у Набокова слабость к героям со сверхзадачей, взять те же “Подвиг”, “Камеру обскура”, “Отчаянье”, и здесь ему в русской литературе ближе всего Достоевский. Может быть, особенная нетерпимость Набокова к Достоевскому объясняется и этой близостью тоже. Заветные мысли и чувства в чужом, “неправильном” изложении нередко расцениваются нами как профанация и вызывают больший протест и раздражение, чем полное несоответствие чьих‐либо взглядов и настроений нашим собственным.
Конечно, приходит на память и первый великий маньяк отечественной словесности – пушкинский Германн. (Героя “Короля, дамы, валета” так и зовут – Германом.) Злодеи Набокова – от Германа до Гумберта – становятся жертвой своих же преступных намерений и преступлений и заживо попадают в ад, в шестерни рока или более каверзного замысла.
И Набоков, и Ильф и Петров снабдили своих главных героев малосимпатичными двойниками-подельниками, подверженными той же мании, что и протагонисты, правда начисто лишенной привкуса идеализма. На их фоне главные герои выгодно выделяются. По сравнению с примитивной алчностью Воробьянинова или Корейко платоническое сребролюбие Бендера выглядит одухотворенно и даже красиво. Рядом с буквальным сладострастием Клэра Куильти одержимость Гумберта Гумберта смотрится интересным пороком, причиняющим самому извращенцу много страданий.
Сочинители наделили своих героев броской внешностью – чрезмерной до безвкусицы красотой, замыленной и киношной. Остап Бендер – “атлет с точным, словно выбитым на монете лицом”, “мужская сила и красота Бендера были совершенно неотразимы для провинциальных Маргарит на выданье”. Гумберт Гумберт – “красивый брюнет бульварных романов”, “поразительная, хоть и несколько брутальная, мужская красота”. Оба знают о своей привлекательности. “Увы, я отлично знал, что мне стоит только прищелкнуть пальцами, чтобы получить любую взрослую особу, избранную мной”, – признается Гумберт Гумберт. А Остап Бендер говорит, что его “любили домашние хозяйки, домашние работницы, вдовы и даже одна женщина – зубной техник”. Оба – щеголи, с поправкой, разумеется, на разные социальные положения и житейские обстоятельства; и тому и другому для вящего эффекта случается носить шарф навыпуск. Оба – обладатели длинных ногтей, что – дважды вызов. Ну, во‐первых, белоручки, белая кость не в чести ни в демократической Америке, ни в рабоче-крестьянской России, а во‐вторых, есть в длинных ногтях нечто инфернальное. (Крепостные так просто пугались рук Пушкина, считая, что барский маникюр от лукавого.)