Незримый рой. Заметки и очерки об отечественной литературе - Гандлевский Сергей Маркович
Обзор книги Незримый рой. Заметки и очерки об отечественной литературе - Гандлевский Сергей Маркович
“Незримый рой” – самое полное собрание статей о русской литературе, написанных поэтом Сергеем Гандлевским за последние тридцать лет. Это размышления о природе стихотворчества, текстологические находки, бесценные наблюдения, касающиеся как отечественных классиков – Александра Пушкина, Владислава Ходасевича, Владимира Набокова, Исаака Бабеля, так и тех, кого мы открываем для себя заново и во всей полноте благодаря его пристальному взгляду – Александра Межирова, Льва Лосева, Алексея Цветкова, Дениса Новикова.
Автор блестяще развивает традицию поэтического письма о литературе. Он пишет не с академической дистанции, а как собрат по цеху, но не просто приоткрывает дверь в чужую мастерскую, а добивается художественного совершенства в этом особом жанре.
И “незримый рой гостей”, создавших мир современной русской словесности, вновь обретает в статьях Сергея Гандлевского видимость, плоть и смысл.
Сергей Маркович Гандлевский
Незримый рой. Заметки и очерки об отечественной литературе
© Сергей Гандлевский, 2023
© А. Голицына, фото на обложке
© А. Бондаренко, художественное оформление, макет, 2023
© ООО “Издательство АСТ”, 2023
Издательство CORPUS ®
Вместо вступления
Чтение в детстве
Читать я начал из‐под палки между восемью и девятью годами. А до поры я довольствовался отцовским пересказом литературных сюжетов. “Робинзона Крузо” я сперва узнал со слуха, а только потом прочел. Первой увлекшей меня книгой была “Борьба за огонь” Ж. Рони-старшего. Я бросился читать подряд с нарастающей скоростью весь принятый тогда подростковый набор беллетристики – Купера, Майн Рида, Дюма, Стивенсона, – и уже через два-три года отец с осуждением замечал, что так не читают – так глотают.
Прочитанное незамедлительно сказывалось на моей речи и манерах; я был, вероятно, довольно неуместен – нелеп и велеречив – в нашем приблатненном дворе в среднем течении Можайки. Но с высот сегодняшнего взрослого благоразумия и осмотрительности я завидую некоторым своим отроческим поступкам, возрастному донкихотству, которым я обязан, безусловно, книгам.
Читать лучше вовремя. Только стыд не позволяет мне привести здесь длинный перечень всего, что прочесть следовало, а я не прочел в срок и уже вряд ли прочту, а если и прочту, то движимый не любопытством, а стыдом: литератор как‐никак. И вообще я с огорчением замечаю, что с годами моя потребность в чтении убывает.
Дети мои читают вяло. С десятилетним сыном идет мелочный торг: время, проведенное за книгой, должно строго соответствовать времени, отпущенному на компьютерные игры. Мальчик поймал меня на слове и норовит каждую четверть часа чередовать чтение с плутанием по бункерам DOOM’а с помповым ружьем, и я холодею, заметив краем глаза, что сын минута в минуту подсаживается к IBM, отодвинув книгу на словах “внезапно Холмс…”.
Или в сравнении с авантюрной остротой нынешних зрелищ чтение представляется детям пресным?
Дочь постарше, она и читает получше. С нравственной здравостью некоторых ее оценок нельзя не согласиться с удивлением. Мальчиковый кумир – граф Монте-Кристо – возмутил мою дочь недужным прилежанием мести.
Можно строить разные предположения, отчего некоторые произведения, по замыслу обращенные к взрослым, дрейфуют в сторону детского чтения, а другие, по всем приметам подростковые, – не выдыхаются и сопутствуют нам и в зрелые годы. Романы Стивенсона, например.
Действительно хорошая книга обладает свойствами зеркала и отражает запросы и духовный уровень читателя. Совершенно разные люди – будь то эстет, или мастер вычитывать из книг какой‐либо подтекст, или подросток, любитель приключенческой литературы, – каждый из них с полным основанием найдет в “Капитанской дочке” то, что ищет.
Мне было лет двенадцать-тринадцать, когда, понукаемый родителями и свернув шею почти на 180 градусов, чтобы не терять из виду экран КВНа за толстой линзой, я плелся через проходную взрослую комнату в детскую. В тот вечер я шел в кровать так изуверски медленно, потому что в телевизоре билась в истерике и бросала деньги в огонь Настасья Филипповна. Наутро я достал нужный том с полки, впал в оцепенение и к концу первой части физически ощутил, как у меня повернулась и встала поперек грудной клетки душа.
Этот поворот души – над “Маугли” или над “Евгением Онегиным” – сильное и праздничное переживание, и ради него стоит воевать с детьми и закрывать своим телом телевизор. В зрелые годы я надолго забыл давнюю оторопь над только что прочитанным. Но вспомнил, когда тридцати пяти лет от роду захлопнул “Пнина” с отроческим недоумением и растерянностью: вот оно и кончилось, и как же мне теперь быть?
Может быть, в ряду лучших моих воспоминаний – память о чтении и путешествиях. Что‐то роднило эти два занятия. И то и другое хоть на время, но оделяло легкомысленным отношением к собственной персоне, главному источнику забот и треволнений. И то и другое изначально было только созерцанием, а становилось сильным бескорыстным чувством. И что‐то грозное и правильное давало о себе знать, смотрел ли ты на блистательные очертания Кавказа или читал: “От четырех отважных людей, историю которых мы рассказали, остался лишь прах; души их прибрал к себе Бог”.
1996
Часть I
Крупным планом
Страстей единый произвол
Есть у Владислава Ходасевича стихотворение “2‐го ноября”, довольно документальное по свидетельству автора. В нем описывается Москва наутро после октябрьского переворота. Лирический герой бродит с любопытством и недоумением по разоренному городу, видит горе и смятение жителей, возвращается к себе, садится за работу, но замечает, что
Вот по какому счету – вровень с великими историческими потрясениями – могут числиться иные плоды литературного вымысла!
Пушкин гордился принадлежностью к старинному дворянскому роду, но был по‐д’артаньяновски беден, жил в долгах как в шелках и умер должником. Так что унизительную бедность он знал не понаслышке. Равно как и отцовскую скупость. В письме к брату поэт вспоминал: “…когда, больной, в осеннюю грязь или в трескучие морозы я брал извозчика от Аничкова моста, он вечно бранился за 80 коп. (которых, верно б, ни ты, ни я не пожалели для слуги)”. По себе знал Пушкин и каково это – быть оклеветанным собственным отцом. Из письма В. А. Жуковскому из Михайловского: “Отец мой, воспользуясь отсутствием свидетелей, выбегает и всему дому объявляет, что я его бил, хотел бить, замахнулся, мог прибить… <…> чего же он хочет для меня с уголовным своим обвинением? рудников сибирских и лишения чести? <…> дойдет до правительства, посуди, что будет”. Это с одной стороны.
С другой стороны, “Маленькие трагедии” в разной мере, но писаны по испытанным лекалам западноевропейской литературы, так что в фабульном смысле Пушкин Америки не открывает – и прохладно-вежливое почтение не знающих русского языка иностранцев к отечественному культу Пушкина имеет под собой кое‐какие основания.
Но сказать в защиту Пушкина, что “Маленькие трагедии” очень хорошо написаны, – это ничего не сказать.
Первые полторы строки – регулярный ямб: так Делорж приближается, пустив тяжелого коня в карьер. После мгновенной стычки на всем скаку ритм теряет чеканность, будто грохот копыт удаляется.
Теперь Альбер гонится за соперником, и ямб идет вразнос:
Или вот. Барон у себя в подвале:
Тотчас посреди белого стиха вспыхивают и мерцают рифмы: