Сэм Харрис - Конец веры.Религия, террор и будущее разума
Похоже, здесь перед нами две ситуации, которые большинство здравомыслящих и достойных людей признали бы различными с этической точки зрения. В первом случае, описанном Дершовицем, кажется безумием беспокоиться о правах откровенного террориста, когда столько жизней невинных людей находятся под угрозой; в случае же более реалистичных ситуаций отсутствие полной уверенности в вине подозреваемого в целом заставило бы нас отказаться от применения пыток. Верно ли это описывает нашу этическую позицию? Не совсем.
Похоже, наше нежелание признавать законность пыток плохо сочетается с готовностью вести войну вообще. Что такое, в конце концов, «сопутствующий ущерб»? Это непреднамеренная пытка невинных мужчин, женщин и детей. Когда мы одобряем бомбежку, мы прекрасно понимаем, что при этом какое-то число детей потеряет зрение, лишится рук и ног, утратит способность двигаться, потеряет родителей или погибнет. Не странно ли, что наши лидеры с негодованием отвергнут предложение подвергнуть пыткам Осаму бен Ладена, но при этом их не возмущает ненамеренное (хотя и совершенно неизбежное) массовое убийство детей?
И тогда можно задать себе вопрос: если мы одобряем действия, непременно несущие бедствия и смерть значительному числу невинных детей, почему мы боимся причинить страдания подозреваемому в террористической деятельности? Чем ситуация бомбежки, которая обязательно обернется мучением для невинных людей, отличается от ситуации с террористом, когда на карте стоит жизнь еще большего числа невинных мужчин, женщин и детей? По логике вещей злоупотребление пытками должно было бы волновать нас меньше, чем «сопутствующий ущерб», ведь в тюрьме Гуантанамо, в конце концов, сидят не дети, но сомнительные молодые люди, многие из которых были схвачены в момент попытки убить наших солдат[256].
Когда человека пытают, это даже не представляет значимой угрозы для его жизни и не наносит необратимого вреда его здоровью, тогда как «сопутствующий ущерб» — это по определению тяжелые повреждения и смерть. По логике вещей люди, поддерживающие бомбежку, должны были бы одобрить похищение самых дорогих и близких для подозреваемого в терроризме людей — его жены, матери и дочери, — и применение пытки к этим людям ради тех выгод, которые нам это принесет. Несомненно, такая этическая логика подводит к ужасающему заключению, которое нам не хочется принимать[257].
Здесь нам следует заметить, что на наше отношение к физическому насилию и на наши интуитивные представления о должном и недолжном влияют многие факторы. По словам Гловера, «в современной войне нас больше всего потрясают не те вещи, что наносят самый большой ущерб». Одно дело узнать, что твой дедушка в годы Второй мировой войны летал бомбить Дрезден, другое дело — что он убил лопатой пять девочек вместе с их матерью. Не стоит сомневаться в том, что, сбрасывая бомбы с высоты, он убил куда больше женщин и девочек и что их смерть была столь же ужасной, но степень его вины в первом и втором случаях разная. И мы интуитивно понимаем, что убийства второго типа совершают люди особого склада. Участие в двух этих разных типах насилия, как мы и могли ожидать, приводит к разным психологическим последствиям. Вот слова одного советского солдата в Афганистане: «Убивать страшно и мерзко, думаешь ты, но вскоре начинаешь понимать, что это касается только выстрела в упор. Убивать людей скопом, группами, — это вызывает азарт, это, как я знаю по своему опыту, иногда даже забавно»[258]. Хотя иные люди испытывают удовольствие, убивая других своими руками, в целом, как мы все знаем, для такого удовольствия нужно в необычной степени равнодушно относиться к чужим страданиям.
Возможно, мы просто не готовы справиться с этим противоречием — то есть прийти к тому, чтобы, по словам Гловера, степень нашего потрясения соответствовала степени ущерба. Этому можно найти биологические объяснения, поскольку миллионы лет, проведенные в степях Африки, не подготовили человечество методами естественного отбора к ужасам XXI века. И когда мы, люди с генами эпохи палеолита, овладели химическим, биологическим и ядерным оружием, это мало чем отличается от ситуации, если бы такое оружие попало в распоряжение шимпанзе. Мы должны были бы чувствовать, что убийство одного человека отличается от убийства тысячи, но у нас плохо развито такое понимание. Более того, во многих случаях, как это отмечал Гловер, первое может нас потрясти гораздо сильнее второго. Три миллиона живых людей гибнут от голода и насилия в Конго, но наши бдительные СМИ почти не обращают на это внимания. Но когда в автокатастрофе погибает принцесса, четверть населения земли переживает это как глубокое личное горе. Может быть, мы недостаточно чувствуем то, что должны чувствовать, дабы изменить наш мир.
Как мы себя чувствуем, наблюдая, как три тысячи мужчин, женщин и детей сгорают и превращаются в пепел за несколько секунд? Казалось бы, теперь это знает любой человек, который мог смотреть телевизор 11 сентября 2001 года. Но так ли это? Глядя на то, как самолеты врезаются в башни Всемирного торгового центра и как гибнут люди, многие испытывали прежде всего ощущение, что это неправда. Все ли у нас в порядке с нервной системой? Несомненно, существует какой-то предел тому, что может усвоить психика, когда видишь такое — хотя бы то, как здание, где, как ты понимаешь, находится множество людей, рушится у тебя на глазах. Может быть, эта ситуация изменится.
В любом случае, если вам кажется, что пытки невозможно приравнивать к «сопутствующему ущербу», поскольку пытки есть нечто непосредственное и личное, а бомбежка нет, ваше воображение можно обвинить в двух ошибках. Во-первых, стоит вам поразмышлять об ужасе невинных афганцев и иракцев, на которых падают наши бомбы, и вы поймете, что они вполне сопоставимы с ужасами тюрем. Нам трудно сопоставить пытки с бомбежкой именно в силу того, о чем говорил Гловер: нас ужасает не то, что наносит людям наибольший ущерб. Кроме того, здесь нас одурманивают наши собственные эвфемизмы. Убивать людей с большого расстояния легче, но, возможно, это убийство не должно казаться нам столь легким.
Во-вторых, если наше интуитивное неприятие пыток связано с тем, что у нас вызывает отвращение вид людей, которых пытают, то стоит заметить, что это легко исправить с помощью фармакологии: стоит ввести жертве парализующее средство, и человек под пытками не будет ни корчиться, ни кричать. И нам легко придумать такие методы пыток, когда палач имеет так же мало представления о страданиях жертвы, как и пилот, бросающий бомбы с высоты десять тысяч километров. Таким образом, наше естественное отвращение к картинам и звукам камеры пыток не служит надежным аргументом против их использования. Чтобы понять, какими абстрактными могут стать мучения истязаемых пытками, вообразим себе идеальную «таблетку для пытки» — средство, которое одновременно и осуществляет саму пытку, и устраняет ее неприятный внешний вид. Такая таблетка вызывает временный паралич и временное ощущение столь глубокого горя, что ни один человек на свете добровольно не согласится пережить подобное еще раз. Дав такую таблетку задержанному террористу, палач бы просто увидел, что тот как будто погружается в сон, но, встав, он начинает откровенно выкладывать все, что знает, о действиях своей организации. Не стали бы мы называть такое средство «таблеткой истины»?
Нет, видимые страдания под пытками и с этической точки зрения ничем не отличаются от видимых страданий жертв «сопутствующего ущерба».
***
В какую же сторону склоняется чаша весов? Если мы хотим занять целостную и непротиворечивую этическую позицию по данным вопросам, нам следует понять, что мы оказались в ситуации, где необходимо выбрать одно из двух: если мы готовы сбрасывать бомбы или даже случайно выстрелить в невинного человека, нам следует применять пытки к определенной категории подозреваемых и военнопленных; если же мы не согласны применять пытки, нам надо отказаться и от современной войны.
Противники пыток не упустят заметить, что показания, выбитые пытками, крайне ненадежны. Но если вспомнить, о чем мы говорили выше, этот аргумент не слишком весом. Думайте что хотите о ненадежности таких показаний — нам достаточно того, что эти показания по меньшей мере принесут нам не меньше пользы, чем взрыв одной-единственной бомбы. Какова была вероятность того, что взрыв бомбы номер 117 в Кандагаре приведет к победе над Аль-Каидой? Близка к нулю. А теперь вспомним о нашем самом ценном пленнике войны с террором — о Халиде Шейхе Мохаммеде. Этот человек как будто взят из воображаемого примера Дершовица. Сейчас чиновники США пришли к выводу, что скорее всего именно он обезглавил журналиста Wall Street Journal Дэниела Пэрла. Виноват он в этом или нет, его членство в Аль-Каиде не позволяет считать его «невинным» по большому счету, а его высокое положение в этой организации предполагает, что он знает о многих готовящихся терактах. Часовой механизм бомбы уже отсчитывает время. На фоне того, что мы готовы мучить тела и психику невинных детей Афганистана и Ирака, наш отказ от применения пыток в случае Халида Шейха Мохаммеда кажется безумием. Если есть хотя бы один шанс из миллиона за то, что под пытками он выдаст какую-то информацию, которая поможет нам разоружить Аль-Каиду, похоже, мы должны использовать все доступные нам средства, чтобы заставить его говорить.