Славой Жижек - Накануне Господина: сотрясая рамки
Здесь симптоматична двусмысленная роль электронных сигарет, функция которых – такая же, как у обессахаренного сахара. Это электронное устройство, которое имитирует курение табака, производя дымок, который при вдыхании дает те же физические ощущения, так же выглядит, а иногда даже имеет тот же вкус и то же содержание никотина, что и табачный дым, хотя и без того же запаха, и предназначен уменьшить риски для здоровья. Обычно электронные сигареты – это портативные и автономные цилиндрические устройства размером с шариковую ручку, оформленные так, что похожи на настоящие сигареты или сигары. Иногда их запрещают в самолетах, поскольку они демонстрируют поведение, отягченное зависимостью; иногда, наоборот, их продают в самолетах. Электронные сигареты трудно классифицировать и подвергнуть регулированию: являются ли они наркотиком? Или лекарством?
Но кто же этот Другой, чья «зависимость» – говоря прямо, чье выставленное на обозрение избыточное наслаждение – так сильно нас беспокоит? Это не кто иной, как тот, кого в иудео-христианской традиции называют нашим ближним. Наш ближний по определению беспокоит нас, и эти «беспокоящие действия» (harassment) – еще одно выражение, которое хотя и отсылает к определенного рода действиям, функционирует довольно двусмысленно и служит идеологической мистификации. На самом элементарном уровне это понятие означает насильственные действия вроде изнасилования или избиения, а также другие виды социального насилия, которые, конечно, должны быть однозначно осуждены. Тем не менее в преобладающем использовании понятия harassment его элементарное значение незаметно соскальзывает в осуждение чрезмерной близости другого реального человека, с его или ее желаниями, страхами и удовольствиями. Другой не представляет собой проблемы, пока его присутствие не становится навязчивым, пока другой не становится действительно другим. Терпимость тут совпадает со своей противоположностью: моя обязанность быть терпимым по отношению к другому в действительности означает, что я не должен подходить к нему слишком близко, вторгаться в его/ее пространство.
Суды в большинстве западных обществ сегодня устанавливают ограничительный порядок по отношению к тем, кто оказывается виновным в «беспокоящих действиях» (преследуя его или ее, делая нежелательные сексуальные предложения). Тому, кто совершил такие действия, суд может запретить намеренно приближаться к жертве, и он должен будет сохранять по отношению к ней дистанцию не менее чем в сто метров. Какой бы необходимой ни была эта мера, тем не менее в ней есть нечто от защиты против травматического Реального чужого желания: не очевидно ли, что есть нечто ужасно насильственное в открытом проявлении своей страсти по отношению к другому человеку? Страсть по определению ранит свой объект, даже если тот, кому она адресуется, с радостью соглашается испытывать ее на себе.
Необходимо обратить внимание на то, какого рода субъективность подразумевается одержимостью разными формами «беспокоящих действий»: это «нарциссическая» субъективность, для которой все, что делают другие (обращаются ко мне, смотрят на меня.), потенциально является угрозой. Как в свое время сказал Сартр, lenfer, cest les autres [49] . Если объектом доставляемого беспокойства является женщина, то чем больше ее тело закрывается, тем больше наше (мужское) внимание фокусируется на том, что остается неприкрытым. Талибан не только заставляло женщин выходить на улицу закрытыми с ног до головы, оно даже запрещало им носить обувь со слишком твердым (металлическим или деревянным) каблуком; им приказывали ходить так, чтобы от шагов не было никаких громких звуков, способных отвлечь мужчин, нарушить их внутреннюю умиротворенность и помешать их занятиям. Здесь мы видим парадокс прибавочного наслаждения в чистом виде: чем больше драпируется объект, тем большее беспокойство вызывает малейший его остаток. Вот почему по-настоящему политкорректным сексом следует признать киберсекс – поскольку мы имеем дело с виртуальным партнером, то наши домогательства никого не беспокоят.
Если бы сегодня Томасу де Квинси нужно было переписать первые строки его знаменитого эссе «Убийство как одно из изящных искусств», то он, несомненно, заменил бы в них последнее слово – «нерасторопность»: «Стоит только человеку не в меру увлечься убийством, как он очень скоро не останавливается и перед ограблением; а от ограбления недалеко до пьянства и небрежения воскресным днем, а там – всего один шаг до неучтивости и прилюдного курения» [50] . Именно такое двусмысленное исключение/сакрализация курения объясняет последние тенденции в его законодательном регулировании: в августе 2012 года сообщалось, что с декабря этого года в Австралии табачные компании больше не смогут украшать упаковки сигарет своими фирменными цветами, брендовым дизайном и логотипами: чтобы сделать курение как можно менее привлекательным, все упаковки сигарет теперь будут однообразно серого, с оттенком оливкового цвета и содержать надпись с предупреждением о вреде для здоровья, а также изображения пораженных раком ртов, ослепших глаз и хронически больных детей18.
То, что мы здесь наблюдаем, – это не что иное, как SelbstAufhebung [51] товарной формы: больше никаких логотипов, никакой «товарной эстетики», которая должна соблазнять нас купить продукт – наоборот, упаковка продукта открыто и прямым текстом обращает наше внимание на его опасные, способные навредить нам качества и таким образом объясняет, почему его не стоит покупать. Антитоварная презентация товара сама по себе не является чем-то новым – именно этим объясняется очарование «культурных» продуктов вроде живописи или музыки, которые «не являются товарами в строгом смысле слова; их <.> стоит покупать, только если их претензия, что они не товары, может успешно поддерживаться»19. В этом случае антагонизм товара и не-товара функционирует в перевернутом виде, по сравнению с лишенными логотипов сигаретами, – здесь супер-эго требует: «Будь готов заплатить заоблачную цену за этот товар именно потому, что он больше, чем просто товар!» В случае сигарет без логотипов мы получаем грубую потребительскую стоимость без дизайнерской формы (подобным образом мы можем купить в сетевых магазинах и лишенные фирменного дизайна сахар, кофе, сладости); в случае с живописью сам логотип «поглощает» потребительскую стоимость, то есть, как это уже было отмечено Марксом, здесь ценность определяется исходя из представлений о цене.
Но действительно ли это прямое «прагматическое противоречие» уводит нас от товарного фетишизма? Не дает ли это скорее еще один пример фетишистского расщепления, на которое указывает известная фраза je sais tres bien, mais quand тёте…? [52] Лет десять назад в Германии был рекламный плакат сигарет «Мальборо»: стандартная фигура ковбоя на этот раз повелительно указывала пальцем вниз, на обязательную надпись «Курение опасно для вашего здоровья!», к которой еще были добавлены слова «Jetzt erst recht!», что можно примерно перевести как «А вот теперь серьезно!» Подразумеваемое значение тут очевидно: теперь, когда вы знаете, как опасно курить, у вас есть возможность по-настоящему доказать свою смелость, не бросив курить! Другими словами, отношение, вызываемое у субъекта, в которого целит эта реклама, можно сформулировать как «Я прекрасно знаю, насколько опасно курение, но я не трус, я настоящий мужик и как таковой готов пойти на риск и остаться верным моей привязанности к сигаретам!» Только так курение действительно становится формой консюмеризма: я готов потреблять сигареты «за пределами принципа удовольствия», за пределами мелких утилитарных раздумий о здоровье. И не задействовано ли это измерение смертельного избыточного наслаждения во всякой рекламе, во всякой привлекательной внешности товара? Не оказываются ли все утилитарные соображения (эта еда здоровая, она была естественно выращена, за нее было уплачено согласно условиям справедливой торговли и т. д.) всего лишь обманчивой поверхностью, под которой скрывается призыв супер-эго: «Наслаждайся! Наслаждайся до конца, какими бы ни были последствия!»? Таким образом, будущая австралийская «негативная» упаковка вынесет на поверхность этот призыв супер-эго, который на самом деле всегда скрывался внутри. Не будет ли курильщик, когда он купит «негативно» упакованные сигареты, распознавать за негативным сообщением неслышный, но все же не менее присутствующий и настойчивый голос супер-эго? И этот голос даст ответ на его вопрос: «Если все эти опасности курения – правда, если все действительно так, то почему же я все-таки покупаю эту пачку сигарет?»
Такое давление супер-эго не ограничивается сферой потребления: оно принимает множество обличий, некоторые из которых – с катастрофическими социально-этическими последствиями. «Весна», популярная словенская романтическая комедия начала 1950-х годов, прославилась тем, что стала первым после Второй мировой войны фильмом, в котором отстаивалось право молодого поколения веселиться и наслаждаться жизнью. Когда в кульминационный момент фильма двое влюбленных (школьного возраста) убегают из своих семей, соседи-морализаторы, чьим главным занятием было совать нос в чужие дела, начинают распространять слухи о том, что девушка беременна, обличая аморальный образ жизни этой пары. Влюбленные вскоре возвращаются домой, и тогда выясняется, что слух был ложным и что молодые люди не воспользовались удобной возможностью для недозволенных сексуальных утех, однако те же самые соседи-сплетники снова отреагировали критично, произнеся с пренебрежительной усмешкой: «Вот видите, мальчик даже не воспользовался случаем! Я всегда знала, что от него нет никакой пользы!» Принципиальная двусмысленность такого действия, как моральное суждение (если вы нарушаете моральный стандарт – вы виноваты, если вы не пользуетесь возможностью нарушить его – вы виноваты в еще большей степени), является конститутивной для работы супер-эго. Фрейд доводит этот парадокс до крайности, утверждая, что чем больше субъект подчиняется власти супер-эго, тем выше его вина: «Кажется, что супер-эго говорит: в любом случае вы виноваты»20. Эта конститутивная вина, которая идет вразрез с условиями выбора – если вы виновны, вы виновны; если вы невиновны, вы еще более виновны, – учитывает еще одно искажение здравого смысла, которое касается Strafbeduerfnis, потребности в наказании, странного удовлетворения от болезненного наказания: причиной наказания и чувства вины является не преступление; чувство вины и криминальные интенции (и иногда действия) рождают потребность в наказании. Откуда, таким образом, изначально происходит эта потребность-в-наказании? Вместо того чтобы искать ее корни непосредственно в каком-нибудь первобытном мазохизме, в стремлении к удовольствию-через-боль, Фрейд предлагает более сложный сценарий, который касается основной матрицы социализации, вступления в правовой порядок. Дело не только в том, что в псевдогегельянском ключе правовой порядок нуждается в случайных преступлениях для того, чтобы установить свою власть через наказание преступников, – все мы, даже те, кто никогда не совершал никаких преступлений, являемся субъектами права, поскольку считаемся потенциальными преступниками. Фрейд разработал этот сценарий в своем хорошо известном анализе «Братьев Карамазовых» Достоевского, где группа братьев подозревается в убийстве своего отца, непристойного pere-jouisseur [53] :