Славой Жижек - Накануне Господина: сотрясая рамки
Отец: муж родившей кого-либо матери»11.
Возможно, именно поэтому вплоть до третьего Кима о женах вождей публично не говорили: вождь был гермафродитом с преобладанием женских качеств. Не противоречит ли это северокорейской политике «военных приоритетов», с безжалостной муштрой и дисциплинированием солдат? Нет, это две стороны одной медали. Фигура матери, которую мы здесь встречаем, представляет собой так называемую «некастрированную» мать, могущественную и всепожирающую: говоря о реальной матери, Жак-Ален Миллер отмечал, что «мать может быть не только неудовлетворенной, но и всемогущей. Ужасающий аспект этой лакановской фигуры матери в том, что она способна на все и не удовлетворена одновременно»12. Именно здесь кроется парадокс: чем более «могущественной» представляется мать, тем более она не удовлетворена (что значит: наделена нехваткой): «Лакановская мать соответствует формуле quaerens quem devoret [47] : она ищет, кого бы сожрать, и, соответственно, Лакан изображает ее крокодилом, субъектом с разинутой пастью»13. Такая пожирающая мать не отвечает взаимностью (на просьбу ребенка о знаках любви), и именно как таковая она кажется всемогущей: «Поскольку мать не отвечает <…> она превращается в реальное, то есть становится властью. <. > если Другой не отвечает, он превращается в пожирающую власть»14. Именно поэтому женственные черты, явно различимые на официальных портретах двух Кимов, неслучайны:
«Ким [Ир Сен] был своему народу скорее матерью, нежели строгим конфуцианским патриархом: его по-прежнему изображают с мягкими круглыми щеками, прижимающим к своей выдающейся груди всхлипывающих взрослых людей, наклоняющимся, чтобы завязать шнурки молодого солдата, или позволяющим легкомысленным детям залезать на себя. Эта традиция продолжается при Ким Чен Ире, которого называли “большей матерью, чем все матери мира” Присвоенное ему звание генералиссимуса отражает приоритет военных вопросов, однако в репортажах о его бесконечных поездках по войскам основное внимание уделялось хлопотливой заботе о здоровье и комфорте солдат. Насмешки над его образом иностранных наблюдателей выглядят поэтому в действительности неправильными и унылыми. Любой, кто видел толпу корейских матерей, ждущих у школы окончания экзамена, без труда узнает серую куртку Кима и его опущенные плечи или многострадальное лицо под объемно уложенными волосами: это мать, у которой нет времени, чтобы подумать о себе»15.
Не обнаруживаем ли мы в Северной Корее некое подобие индийского Кали – доброжелательного/смертоносного божества – у власти? Здесь, однако, необходимо различать несколько уровней: есть поверхностный уровень маскулинновоенного дискурса с Вождем как Генералиссимусом, где идет речь о человеке – хозяине своей судьбы и об опоре на собственные силы согласно идеям чучхе; и этот первый уровень поддерживается другим, более глубоким, где Вожди – материнские защитники. Вот как в связи с этим Майерс формулирует базовую аксиому северокорейской идеологии: «Корейский народ слишком чистокровен, а потому слишком доблестен, чтобы выжить в этом мире зла без великого вождя-отца»16. Не является ли это прекрасным примером того, что Лакан определял как отцовскую метафору, как Имя Отца, служащее метафорической подменой желаний матери? Имя Отца (Вождя/Генералиссимуса) и кроющееся за ним материнское защитное/разрушительное желание?17 Одна из нью-эйджевских банальностей заключается в том, что Запад слишком проникнут мужским/отцовским принципом господства, дисциплины, борьбы и т. д. и что, восстановив равновесие, мы должны заново утверждать женские принципы защиты и любящей заботы – однако примеры «жестких» политиков-женщин от Индиры Ганди до Маргарет Тэтчер должны заставить нас задуматься. Сегодня господствующая форма социальной связи больше не поддерживается патриархальным Господином. Даже «тоталитаризм» – не дискурс Господина; тем не менее трагический опыт многих революций, в которых свержение старого Господина заканчивалось гораздо более жестоким террором, ни в коей мере не должен вести нас к борьбе за возврат к отцовской символической власти как единственному выходу из саморазрушительного тупика позднекапиталистического нарциссического протеического [48] «я». Здесь необходимо указать на то, что такое протеическое «я» подразумевает собственную десобытизацию, замаскированную под прогресс, сведение человеком самого себя к человеческому животному – именно это мы и наблюдаем.
Безысходность современного консюмеризма являет собой очевидный пример лакановского различия между удовольствием и наслаждением: с одной стороны – разумный потребитель, который тщательно рассчитывает свои удовольствия, чтобы продлить их приятность и избежать какого-либо ущерба или вреда для здоровья, а с другой стороны – наркотически зависимый человек (а также курильщик и пр.), стремящийся к саморазрушению. Базовая стратегия просвещенного потребительского гедонизма заключается в лишении наслаждения его эксцессивного измерения, его тревожащей избыточности, того факта, что оно ничему не служит. Наслаждение терпят, даже побуждают к нему, но при условии, что оно является здоровым, что оно не угрожает нашей психической или биологической стабильности: шоколад – да, но обезжиренный, кока-кола – да, но диетическая, кофе – да, но без кофеина, пиво – да, но безалкогольное, майонез – да, но без холестерина, секс – да, но безопасный.
Мы тут оказываемся в сфере того, что Лакан называл «дискурсом Университета» в противоположность дискурсу Господина: Господин доходит в своем потреблении до конца, он не ограничен мелочными утилитарными соображениями (поэтому есть определенное формальное сходство между традиционным господином-аристократом и наркотически зависимым человеком, сосредоточенным на своем смертельном наслаждении), в то время как потребительские удовольствия регулируются научным знанием, которое распространяется дискурсом Университета. Обезкофеиненное наслаждение, которое мы, таким образом, получаем, есть видимость наслаждения, а не его Реальное, и именно в этом смысле Лакан говорит об имитации наслаждения в дискурсе Университета. Образцом такого дискурса могут служить многочисленные публикации в популярных журналах, которые доказывают пользу секса для здоровья: сексуальный акт подобен утренней пробежке, он укрепляет сердце, снимает напряжение, даже поцелуи благотворно влияют на здоровье.
Тем не менее есть одно большое исключение в этом счастливом мире здорового наслаждения: сигареты. Курение все больше и больше рассматривается как смертельная привязанность, и это качество затемняет все другие его характеристики (оно позволяет мне расслабиться, помогает завести дружеские связи). То, как ужесточается запрет на курение, легко проследить по постепенным изменениям обязательных предупреждений на пачках сигарет: еще несколько лет назад мы обычно имели нейтральное экспертное заключение вроде предупреждения Министерства здравоохранения «Курение вредит вашему здоровью». Теперь же тон становится все более агрессивным, смещаясь от дискурса Университета к прямому указанию Господина: «Курение убивает!» – ясное предупреждение, что избыточное наслаждение смертельно; кроме того, это предупреждение становится все крупнее, сопровождается жестокими фотографиями вскрытых легких, почерневших от смолы и т. п.
Не удивительно, что запрет курения расширяется почти экспоненциально. Сначала все офисы объявляются «свободными от курения», затем самолеты, затем рестораны, затем аэропорты, затем бары, затем частные клубы; затем в некоторых университетских кампусах запрещается курить в 50 метрах от входа, затем – уникальный случай воспитательной цензуры, напоминающий знаменитую сталинскую практику ретуширования фотографий номенклатуры: Почтовая служба США удаляет изображения сигарет на марках с блюз-гитаристом Робертом Джонсоном и с художником Джексоном Поллоком. Эти запреты целят в избыточное и рискованное наслаждение Другого, воплощенное в «безответственном» акте закуривания сигареты и в глубокой, с нескрываемым удовольствием затяжке (в отличие от клинтоновских яппи, курящих не затягиваясь или занимающихся сексом без действительного проникновения, питающихся обезжиренной едой и пр.) – действительно, как сказал Лакан, «после того, как бог умер, ничего больше не разрешено».
Самый лучший показатель такого нового статуса курения – это, как обычно, Голливуд. После постепенного, начиная с конца 1950-х годов, упразднения Кодекса Хейса, когда все табу (гомосексуальность, откровенный секс, наркотики и пр.) оказались сняты, один запрет не только сохранился, но и был заново введен как своего рода замена множеству старых ограничений: запрет на курение. В классическом голливудском кино 1930-1940-х годов курение на экране не только было абсолютно нормальным, но даже выступало одной из главных техник соблазнения (вспомните, как в «Иметь или не иметь» Лорин Бэколл просит закурить у Хэмфри Богарта). Сегодня, если уж кто закуривает на экране, то это точно арабский террорист или какой-нибудь другой преступник и антигерой. Рассматривается даже возможность использования цифровых технологий, чтобы стирать сигареты в старых классических фильмах.