Анатолий Штейгер - Мертвое «да»
«Неужели ты снова здесь?..»
Неужели ты снова здесь?
Те же волосы, рост, улыбка…
Неужели…
И снова смесь
Пустоты и тоски — ошибка.
Как-то сразу согнёшься весь.
«У нас не спросят: вы грешили?..»
У нас не спросят: вы грешили?
Нас спросят лишь: любили ль вы?
Не поднимая головы,
Мы скажем горько: — Да, увы,
Любили… как ещё любили!..
«Не эпилог, но все идет к концу…»
Не эпилог, но все идет к концу.
Мы встретимся, я очень побледнею.
По твоему надменному лицу
Мелькнет досада на мою «затею».
На мой приезд — бессмысленный приезд,
На то, что жить, как люди, не умею,
— Что за охота к перемене мест?
(…а если вариант: с ума сводящий жест —
Объятье грубоватое за шею?)
«Мы отучились даже ревновать…»
Мы отучились даже ревновать —
От ревности любовь не возвратится…
Все отдано, что можно отдавать,
«Но никогда не надо унывать».
(Придя домой, скорей ничком в кровать,
И пусть уж только ничего не снится.)
«До того как в зелёный дым…»
кн. Н.П. Волконской
До того как в зелёный дым
Солнце канет, и сумрак ляжет,
Мы о лете ещё твердим.
Только скоро нам правду скажет
Осень голосом ледяным…
«Не обычная наша лень…»
Не обычная наша лень —
Это хуже привычной скуки.
Ни к чему уж который день
Непригодными стали руки.
Равнодушье («ведь не вернёшь»),
Безучастие, безнадежность.
Нежность, нежность! но ты живёшь,
Ты жива ещё в сердце, нежность?
«Мы, уходя, большой костер разложим…»
Мы, уходя, большой костер разложим
Из писем, фотографий, дневника.
Пускай горят…
Пусть станет сад похожим
На крематориум издалека.
«Ночь давно обернулась днем…»
Ночь давно обернулась днем.
Не закрылись глаза за сутки.
Что-то было, наверное, в том
Звуке голоса, смехе, шутке.
…это трудно в слова облечь,
Чтоб увидели, чтоб любили…
Это надо в себе беречь,
Чтобы вспомнить потом в могиле.
2 х 2=4 (NewYork. 1982)
Юрий Иваск. Предисловие
В поэзии Анатолия Штейгера нет ничего стихийного, песенного. Никак нельзя назвать его певцом. Он не позволял себе чем бы то ни было увлекаться, упиваться. Аскетически избегал ярких метафор, хитроумных неологизмов и «бросающейся в уши» звукописи. Никогда не экспериментировал, довольствовался традиционными метрами, рифмами и общепринятой грамматикой.
Штейгер лучше других эмигрантских поэтов 30-х гг. выражал парижскую ноту своего учителя и близкого друга Г. В. Адамовича, который постоянно повторял: пишите проще, скромнее, и всегда о самом главном, в особенности об одиночестве, страдании, смерти. Он рекомендовал поэтам т. н. младшего поколения эмиграции (родившимся между 1900–1910 гг.) отказаться от всех «громких слов», от риторики, декламации и всякой ухищренности: незачем им ораторствовать и не к лицу им модничать. Адамович утверждал: на чужбине, в нищете, мы лишились всех политических и поэтических иллюзий, но, может быть, лучше, чем сытый и с жиру бесящийся Запад, поймем последнюю правду о человеке. Пусть мы неудачники, но на поверку каждый человек тоже неудачник — одинок, несчастлив, смертен…
К поэтам Адамович был более требователен, чем к прозаикам. В своей книге «Комментарии» он писал: нужно, чтобы в поэзии «все было понятно и только в щели смысла врывался пронизывающий трансцендентальный холодок… Поэзия в далеком сиянии своем должна стать чудотворным делом, как мечта должна стать правдой». Если это невозможно, то можно обойтись без поэзии. «Виньетки и картинки? пусть и поданные на новейший сюрреалистический лад, нам не нужны».
Эти цитаты оправданы тем, что и сам Адамович считал: Анатолий Штейгер (наряду с Лидией Червинской и, позднее, Игорем Чинновым) лучше других его понял, и стихи Штейгера наиболее приближаются к установленному им «канону» или «идеалу» поэзии. Многие современные стихотворцы и стихолюбы с Адамовичем не согласятся, и штейгеровские стихи покажутся им бедными, бледными. Нет в них оркестровки Блока и более близких нам поэтов — Мандельштама, Цветаевой, Пастернака, Ахматовой, говоривших во весь голос и игравших на многих инструментах, но, может быть, читатели услышат и тихую флейту Штейгера. Слабые звуки в музыке и поэзии не заглушаются громкими…
Анатолий Штейгер — мастер коротких, даже кратчайших стихотворений. Лучшие из них легко заучиваются наизусть. Вот только пять строк:
Мы верим книгам, музыке, стихам,
Мы верим снам, которые нам снятся,
Мы верим слову… (даже тем словам,
Что говорятся в утешенье нам,
Что из окна вагона говорятся…).
Первые два с половиной стиха — поэтические, мелодические, а следующие за ними (той же длины) подрывают романтику горькой иронией, взятой в скобки — это очень характерный для Штейгера прием. Ведь и Адамович, мечтавший о невозможном чуде в поэзии, едко высмеивал всякое поэтическое легковерие, чрезмерный энтузиазм, мнимый экстаз.
Восьмистишие с эпиграфом из Иннокентия Анненского, любимого поэта и Адамовича, и Штейгера. Там вздох о детстве — когда нас берегли, рассказывали нам басни, «учили верить в Бога». А теперь мы взрослые:
И надо жить, как все, но самому
(Беспомощно, нечестно, неумело).
Опять ироническая скобка, где выделяется наречие нечестно. Нечестность — порок, но в сопоставлении с беспомощностью, неумелостью, вызывает жалость к слабому человеку.
Штейгер мог бы повторить слова Розанова в последней записи Уединенного: «Никакой человек не достоин похвалы. Каждый человек достоин жалости».
Мы живем в жестокий век, и жалость выходит из оборота в палаческом жаргоне современных власть имущих извергов: они не только владычествуют, но и воспитывают целые народы: приучают к безжалостности и лжи. Жалость выпадает и из словаря некоторых новых «метафизических» поэтов, которые иногда прославляют Бога с чертами тирана-самодура, как и многие кальвинисты, и при этом забывают: суровый ветхозаветный Иегова не только мучил, но иногда и жалел избранный Им народ.
У Штейгера острая, хотя и бессильная жалость без опоры в вере, да еще с иронией — пусть и горестной иронией, но и его тихий укор обличает жестоких политиков и жестоких «метафизиков».
Жалость укоренена в совести и, за немногими печальными исключениями, одушевляла русскую литературу. Даже Маяковский, воспевший чекиста Феликса Дзержинского, жалел хотя бы лошадей.
Не было у слабого Штейгера пророческого негодования и пророческих упований. Он мал и не удал, но есть у него свое небольшое, незаметное, но заслуженное место в русской поэзии.
Любовь: великое, но искалеченное слово… Французы говорят: любовь можно делать, и известно, что это значит.
О любви Штейгер писал не меньше, чем о жалости. Вот еще одно его легко запоминающееся пятистишие:
У нас не спросят: вы грешили?
Нас спросят лишь: любили ль вы?
Не поднимая головы,
Мы скажем горько: — Да, увы,
Любили… как ещё любили!..
И здесь ирония: если бы мы по-настоящему любили, незачем было бы опускать голову и горько сетовать. Слишком часто и притворство «любовью звалось». Какая же любовь истинная: без лжи и похоти? Ответ хотя бы в этом стихотворении о любви:
Здесь главное, конечно, не постель…
Порука: никогда не снится твое тело,
И значит, не оно единственная цель…
Об этом говорить нельзя, но наболело.
Истинная любовь — нежная, жалеющая, самоотверженная. Она –
Чем больше отдает — тем глубже и сильнее.
Это подытоживающее стихотворение — очень уж рассудительное… Но Штейгер рассудочным не был. Знал он и страстные увлечения, хотя бы какой-то «синей рубашкой». Ему было что в себе преодолевать. Куда значительней этой декларации его элегические (батюшковские) александрийские строфы о братской любви, но и с оттенком влюбленности: