Пьер Шоню - Цивилизация Просвещения
«Великий век, под которым я подразумеваю XVIII…» Таким образом, Мишле хотел подчеркнуть свое предпочтение века изобретающего перед эпохой иллюстрирующей. Перспективу необходимо перевернуть. XVII и XIX изобретают, XVIII иллюстрирует, накапливает и подготавливает. Середина века — плоская равнина, вершины располагаются в начале и конце.
Благодаря силе инерции нового исчисления конец XVII века пришел к чему-то вроде классицизма в области математического аппарата. С середины XVIII века Дидро, который не был докой в этом деле, становится выразителем ощущения, что достигнута вершина, абсолют, который невозможно будет превзойти. Его скрытый панпсихизм, заставлявший его колебаться между деизмом и поверхностным атеизмом, неизменно оставаясь верным пантеизму, отвращал его от математики. Восемнадцатый век, неостановимо следовавший за Гельвециями, Гольбахами и Ламетри, едва не отказался от основной аксиомы своего успеха, выдвинутой в «Saggiatore» («Пробирных дел мастере»), — о том, что книга природы написана языком математики.
Подъем новых наук был обусловлен по меньшей мере двумя причинами: XVIII век страстно любил жизнь; науки о природе топтались на месте; началось массовое наступление истории и других общественных наук, делавших только первые шаги. У небесной механики и чистой математики уже был за плечами век. Они миновали этап легких открытий и обольстительной новизны. Ученые женщины XVIII века уже не забавлялись с рефрактором, они слушали лекции аббата Нолле и вдохновлялись тайной электричества. Химия начинается только в самом конце XVIII века, атомистическая теория формируется в середине XIX. Без атомистической физико-химии математика не смогла бы справиться со сложной природой материи и a fortiori жизни. Подъем естественных наук позволил дойти до типо-логически-дескриптивного этапа познания. Для невзыскательного Дидро математика служила ключом к небесной механике, но была бессильна перед сложностью реальной жизни.
Вторая причина этого отступления по сравнению с пан-математизмом XVII века — сама сложность новой математики, отпугивающая любителя. Педагоги-иезуиты XVIII века были правы, говоря, что приобщаться к ней следует с младых ногтей.
Прогресс математики загонял математиков в золотую клетку, совсем непохожую на то положение, которое они занимали в XVII веке. Три практически очевидных стадии: мощнейший всплеск на волне достижений Ньютона и Лейбница; поколение середины века во главе с Эйлером, д’Аламбером и Лагранжем; вершина математического классицизма в эпоху публикации великих трактатов ученых Парижской школы — Лагранжа, Лапласа, Монжа, Лежандра и Лакруа. Отметим, что в XVIII веке математика по-прежнему ограничена пределами густонаселенной Европы: впереди Франция, за ней — Англия и Швейцария в лице братьев Бернулли и великого Эйлера.
Рене Татон отвел швейцарцам, питомникам Женевы и Базеля, родине Бернулли, Херманнов и Эйлеров, решающую роль в математической «евангелизации» Европы, возродившей к жизни дремлющие итальянские культурные очаги и подготовившей обильный урожай, который принес XIX век на востоке, когда русские и польские ученые, сформировавшиеся в конце XVIII века, внесли важнейший вклад в рождение третьей математической эпохи.
В XVIII веке математик был главнейшим из ученых-техна-рей — это цена, преимущество и трудность приоритета, — ценившимся на вес золота восточными правителями, которые были озабочены наверстыванием отставания, призванным к участию в геодезических и геоастрономических предприятиях века. Время любителей закончилось, закончилось и время гениев-универсалов: Декартов и Лейбницев больше не будет. Дробление культуры — это, согласно Гусдорфу, великий разрыв, отсекший словесность и философию от древа познания и одновременно обособивший научную культуру, но дробление культуры — это еще и великий разрыв внутри научного сообщества stricto sensu, изолировавший от общего ствола чистую математику как техническую дисциплину. Парадокс, едва не уничтоживший в середине XVIII века научное чудо, когда биология, естественные науки, анекдотически-экспери-ментальная физика, лишившись неусыпного надзора первой по значимости из всех наук о человеке, потеряли равновесие. Начало и конец эпохи Просвещения: напрашивается сравнение между двумя величайшими умами века.
Лейбниц, последний из великих философов-система-тиков, был даже в большей степени, чем Ньютон, соизобре-тателем нового исчисления. И наоборот, Ньютон, небесный механик, тоже был немного философом в том смысле, в каком мы это понимаем. С другой стороны, Кант знал абсолютно всю науку своего времени. Это ему принадлежит первый набросок космологической теории, которую обычно приписывают Лапласу: никто не может представить себе Канта, работающего совместно с Лапласом и Монжем над усовершенствованием начертательной геометрии или над небесной механикой. Механистическая философия установила господство математики над познанием; множитель знаний, движение в сторону абстрактности привели к парадоксальным последствиям: математика, отделенная от универсума знаний всеобщего языка, впервые замкнулась в закрытом космосе чистой абстракции. Р. Татон определил XVIII век в математике как мир, уже полностью недоступный для любительства. Изоляция математики послужила примером, за ней последовали остальные. В этом отношении развитие математики также идет впереди и указывает путь. Математик — это еще не вполне сформировавшийся политехник мира, признающего его господство. Математик XVIII века отчасти находился в положении богослова XIII и логика XV века. «Эйлер интересовался музыкой в той же степени, что и оптикой и теорией Ньютона» (Татон). Д’Аламбер, философ-публицист, писал о музыке и о прикладной механике. Лаплас занимался теорией теплоты. В 1785 году Монж, Лежандр, Мёнье и Лаплас подписали протокол знаменитого опыта Лавуазье по синтезу воды.
На первом этапе — формализация, развитие, усовершенствование нового аппарата: пылкий энтузиазм по отношению к анализу бесконечно малых. Действительно, за пределами истории математики он определяет развитие всех областей знания. Первой была группа английских специалистов по анализу, начиная с К. Хейза (1704), X. Диттона (1706), Дж. Ходжсона (1736); второй — плеяда швейцарцев и французов: Даниил Бернулли (1700–1782), Эйлер (1707–1783), Клеро (1713–1765), д’Аламбер (1717–1783), на смену которым пришли Лагранж (1736–1813), Монж (1746–1718), Лаплас (1749–1827) и Лежандр (1752–1833). Вариационное исчисление, уточнение общего понятия о функции — благодаря в первую очередь Эйлеру, потом Лагранжу. Громадный прогресс алгебры, отныне занимающей плацдарм в крепости, который удерживала геометрия: мнимые величины, бесконечные алгоритмы, теория чисел. Поскольку высшее общество XVIII века было одержимо страстью к игре, Муавр, Стирлинг, Маклорен и Эйлер вслед за Паскалем, Ферма, Гюйгенсом и Якобом Бернулли внесли свой вклад в изучение вероятностей. Теория вероятностей и статистика далеко превосходили скромные потребности наук о человеке в пору их младенчества.
И тем не менее у XVIII века были свои великие геометры чистой воды: перспектива, необходимая для художника, начертательная геометрия, аналитическая геометрия. В 1777 году Монж приступил к исследованиям, которые в дальнейшем перевернули геометрию бесконечно малых. Восемнадцатый век довел до совершенства классическую механику. Это была необходимость, диктуемая извне — астрономией в эпоху Ньютона и после него. В 1736 году благодаря Эйлеру произошло рождение дисциплины, которую можно, не впадая в анахронизм, назвать рациональной механикой, за ним последовал д’Аламбер, чей «Трактат о динамике», опубликованный в 1743 году, когда автору было двадцать шесть лет, вскоре принес автору международную известность. Вместе с механикой жидких тел, в изучении которой Эйлер и д’Аламбер также сменяли друг друга, математика простирала руку в направлении «натурфилософии».
Астрономия XVIII века наконец перестала быть прихожей метафизики; это строгая позиционная астрономия, которая, отказавшись от онтологических поисков XVII века, далекая от проблем космогенеза, волнующих астрофизиков эпохи радиотелескопов, возделывает свою Солнечную систему, подтверждает результаты Ньютона и способствует окончательному поражению твердолобых континентальных картезианцев. Лишь в самом конце века Гершель (1738–1822) перенес вопрошающий взгляд с планет на звезды. Простой переход от топологии к небесной топографии, к звездной астрономии, a fortiori к галактической астрономии, требовал методов и физико-химической теории вещества, которая будет разработана позже, только после озарений Менделеева и работ Планка.
Если мы удаляемся от небесной механики — основной области математизации, доля описательности растет. До оптики добрались уже давно. Декарт сделал ее придатком геометрии. В XVIII веке она оказалась в центре дискуссии за и против Ньютона. Континент колеблется. Вольтер бросил на чашу весов весь свой литературный талант. В 1738 году в Лондоне выходят «Основы философии Ньютона». Сложная проблема: подвергается ли световой луч всемирному тяготению? Действительно, Ньютон и Вольтер задаются вопросом о природе света. Вольтер, как и Ньютон, думал, что скорость света зависит от плотности среды. Все спорят, проверяют, входят в раж; в дело вмешиваются любители — Марат, Друг народа, и Гёте, в то время как Эйлер продолжает отстаивать колебательную теорию. Геометрическая оптика исчерпала свой потенциал. Изучение света приводит к вопросу о строении материи. Возникают акустика, в век музыки, и теплофизика, в век Реомюра (1683–1757), первых термометров и промышленной потребности в источниках энергии.