Василий Смирнов - Весной Семнадцатого
- Поплобуй! Тло-онь! - обороняется Ванятка. - Я закличу, что ты лук печес!
И умные хваталки не слушаются хозяина, жалея его, они делают то единственное, что надо делать в таких случаях: вырывают у Ванятки луковицу и швыряют ее в золу.
Некоторое время, успокоясь, они дружно сидят на корточках возле печурки, терпеливо ждут, пока испекутся луковицы. Дождавшись, выхватывают из золы лакомство, катают его по полу, чтобы немного остыло. Потом, сцарапав горелый верх, живо отправляют в рот горячие прозрачно-матовые дольки-кружочки, каждый во всю луковку. Они жгут губы, язык, приходится и во рту их катать, как по полу, глубоко и часто дышать, студить воздухом. Зато до чего же сладка, ни с чем не сравнима печеная луковица! Хорошо бы повторить разбой, да, кажется, нынче не удастся.
- Опять лук печете?! - кричит, появившись из сеней с ведрами, всевидящая и всезнающая мать. - Бесстыдники, сколько раз говорила, оставите вы меня без семян! Вот я вас, лакомки негодные, чересседельником!
Ну, это мамкины выдумки: и чересседельника не будет (Шурка и Ванятка не помнят, когда его пробовали), и на семена луку прорва еще останется, и во щи, в суп бросить найдется чего. Да и не маленькие они, чтобы их драть. Ванятка и тот какой парнище вырос, лазает самостоятельно на полати, к пудовичку и выбирает самую большую луковицу. И без ремня совесть грызет их, поедом ест, Шурку, во всяком случае. Во рту у него сладко, а на душе одна горечь. Опять он дал маху, большой мужик, экое диво великопостное!..
Однажды, ближе к пасхе, вот так бранил и проклинал он себя, горевал после богатого пира у железной печурки и вдруг изумленно вытаращил глаза: настоящее диво, постучав в дверь, открыло ее осторожно из сеней, шагнуло через порог желтыми, с подковками, нерусскими башмаками и, сдирая знакомую Шурке, зеленовато-поднебесную кепку с длинным суконным козырьком и пуговками над ним, откашливаясь, неловко улыбаясь, настоящее это диво дивное негромко, мягко произнесло:
- Гутен абенд!.. Здра-стай-те!
Пленный Франц из усадьбы!
Шурка вскочил с пола, забывая муки и укоры совести. Сунулся на кухню, отвечал громко, напоказ, чтобы все в избе знали, что он умеет разговаривать по-немецки:
- Гутан морган, Франц! Гутан нахт!
- Гутен, гутен... - обрадованно сказал Франц, признав Шурку, и узкое, выбритое до синевы лицо его, просияв, сморщилось в одну голубую улыбку. - О! Пе-тух!.. Киш-ка! - выговорил он довольно правильно, понятно.
Шурка не обиделся, только фыркнул: скажите пожалуйста, запомнил?! Вот что значит часто шляться к Яшке в усадьбу!
- Вас ист дас? - закричал он весело в ответ. - Франц, отвечай, я же говорю по-вашему... вас ист дас? Ну же, говори!
Франц подмигнул, ткнул себя пальцем в грудь, как это делал Аладьин, разговаривая с ним в святки. Пленный сказал ломано:
- Я есть гросс золдат ав-стре-як дойчн... Гут? А?
Потом, наклонясь, щелкнул легонько Шурку по лбу.
- Ви есть русс мальшик... ка-ра-пус... Гут? Ха-ха-ха!
Шурка залился смехом, улыбнулась и мамка, - уж больно уморительно балагурит долговязый пленный. На чужбине, и смотри ты, какой веселый! А батя, хмурясь, глядя исподлобья на необычного гостя, сидел неподвижно, как горшок, за своим грязным, в глине, деревянным кругом и молчал.
Мать подала пленному табуретку, обмахнула ее фартуком.
- О, данке шен, фрау! Си-па-си-бо! - благодарил и кланялся Франц.
Расправив под ремнем голубую, аккуратно штопанную шинель, церемонно присел на край табуретки, сдвинув деревянно колени и положив на них кепку. Оживленно-довольный, улыбающийся, он повернулся к Шуркиному отцу и только тут разглядел в вечерних сумерках все как есть. Каменея худым, бритым лицом, выпрямляясь, бледно-синий, он медленно поднялся во весь свой огромный рост, как бы заполняя собой кухню, торопливо надернул кепку, вытянул руки по швам.
- Пардон, герр...
Стукнул каблуками, вскинул ладонь к длинному козырьку.
- Здра-вя... же-лам!
Крупные губы его задергались, сизый острый подбородок задрожал. Пленный крепко потер себе горло.
- О! Ви есть... русс ге-рой! - внятно, торжественно-строго и громко сказал, почти выкрикнул Франц и, еще раз щелкнув по-военному каблуками, отдал честь Шуркиному отцу. - Извините меня, ради бога, я не знал... Нет, конечно, я слышал о вашем несчастье, но не думал, что попаду именно к вам, торопливо заговорил он по-немецки, должно быть, в волнении не замечая этого. - Мне сказали - ближний гончар в местечке, и я... Ради бога, простите, ворвался, как дурак, нашумел, - возбужденно жестикулируя, точно объясняя все руками, как объяснял, гугукая, на пальцах Коля Нема, пленный наклонился к отцу, но не решился сесть рядом с ним на табуретку, словно был этого недостоин. - Я сам ранен дважды, крестьянин, все понимаю... Вас где так угораздило, не повезло? Меня последний раз хватила русская артиллерия весной, прошлый год, под Луцком. Представляете?.. Я немец из Австро-Венгрии, даже больше австриец, чем немец, родился на Дунае, маленький домик, кусочек земли... А очутился бог знает где... Зачем? Ужасно глупо, не правда ли?.. Поверьте мне, я добровольно пошел в русский плен. Пора кончать эту бессмысленную войну!.. Здорово вы разделались со своим царем, теперь наша очередь... Нет, что нам с вами делить? У каждого есть свой дом, семья... Я от души желаю вам здоровья, счастья... Черт побери, я, кажется, говорю по-немецки! - рассмеялся он, спохватившись. - Ну, все равно. Мы еще с вами будем жить!
Шурке показалось: и он, и мамка, и отец поняли, что хотел сказать и сказал пленный немец-австрияк.
- Ви есть ге-рой гросс! - опять повторил Франц, коверкая русские слова, сдирая снова кепку с пуговками, низко кланяясь, как бы здороваясь с отцом. Геноссе... зи мир ире ханд цу дрюкен... то-ва-рыч! - сказал он, путая русские и немецкие слова.
Отец, перестав работать, глядел, раздраженно в бледно-синее, взволнованное лицо пленного и точно не видел протянутой руки.
У Шурки сжалось сердце. Мать качнулась, сделала неловкое движение к Францу, но он уже отступил к порогу.
- Пардон... - растерянно-тихо извинился он.
- Чего ему от меня надобно? - сипло, жалко спросил отец, обращаясь к матери и Шурке одновременно.
- Франц... вас ис... дас? - запинаясь, боясь, что он разревется, спросил Шурка.
- Да садитесь, пожалуйста, садитесь! - уговаривала, приглашала тревожно мать, сызнова подавая табуретку и дергая тихонько пленного за шинель. Седайте, Франц, как там вас по батюшке, не знаю...
Пленный не сел. Стоя у порога, он как-то горько, слабо пробормотал:
- Битте, гор-чок... су-упф ку-шать... битте!
- Дайте ему горшок, какой нужен... хоть два, - мрачно распорядился отец, принимаясь за работу, скрипя кожаными обрубками. - И пускай проваливает, откуда пришел, - добавил он сквозь зубы.
- Ой, нехорошо говоришь, отец! - вздохнула мать.
А Шурка кинулся в сени, притащил в каждой руке по паре ведерников и полуведерников, на выбор. Ведь их, пленных, четверо в усадьбе, варить картошку, щи - нужен горшок порядочный, и не один, и в запас еще, вдруг потечет батино сокровище. Он, Шурка, умел таскать горшки по четыре зараз, намертво зацепив пальцами за толстые глиняные губы, и сейчас гордился, что принес такую прорву.
- Бери, Франц! Все забирай, пожалуйста! У нас не покупные горшки, мы с батей еще наделаем... Ну же, бери! Битте!
Немец выбрал полуведерник, но Шурка настоял, заставил его взять еще и ведерник.
- Смотри, какие замечательные горшки, чисто колокола, зер гут! приговаривал, нахваливал он, не смея глядеть на Франца. - Попробуй постучи, ого, как загудят, заговорят: покупайте по дешевке, каждой печке по обновке!.. На сто годов хватит. Забирай и остальные, драй, фир, в придачу, право!
- Данке шен, - сказал Франц и достал кожаный, невиданной гармошкой, кошелек.
- Руп? - допытывался он. - Айн? Цвай?
- Чего еще ему? - злобно спросил отец, поднимая голову и стараясь не встречаться взглядом с немцем-австрийцем. Темным, ненавистным огнем горели батины глаза.
- Он спрашивает... сколько стоят горшки... заплатить, - объяснил Шурка, и ему опять хотелось реветь.
- Ничего не стоят, своя работа, - ответил отец и выразительно покачал головой, чтобы пленный больше не приставал.
Тогда Франц смущенно вытащил из шинели ситцевый, цветастый, видать здешней бабьей работы, кисет.
- Та-ба-щек? Сигарет? - предложил он.
- Не курю, - глухо ответил отец и поправился: - Свой есть.
Шлепнул мокрый ком глины на деревянный круг, ударил по глине кулаком, так что брызги полетели и круг бешено завертелся.
- Энтшульдиген зи, битте... Пардон, - с достоинством сказал Франц, синий, как мертвец. Длинно вытянулся, отдал честь, теперь не одному отцу, а всем, кто находился на кухне, как бы благодаря и прощаясь, круто повернулся, стукнул каблуками и, бережно придерживая подарки, сгибаясь, задевая кепкой за притолоку, открыл дверь в сени.
В избе долго никто не смел сказать слова.
- Сердись не сердись, отец, а нехорошо получилось, - сказала наконец грустно мать. Ни за что обидел человека.