Василий Смирнов - Весной Семнадцатого
Но Шурка-то знает: ждать некогда, недаром мамка валит в квашню картошку. Муки в ларе на донышке, а немолотой ржи в кадке, что стоит в чулане, и полмешка не наберется. Ладно, хоть отец верит, не заглядывает в ларь и в чулан, а то была бы настоящая беда, опять бы принялся искать веревку... Молодец, мамка! Шурка все ей прощает. Конечно, мамке не до питерских новостей, своих забот по горло.
Однако на другой день, когда Яшка Петух здорово придумал про царей, чтобы никому не было обидно, мать за обедом, слушая Шуркины, взахлеб, россказни, - как Устин Павлыч березовых дров не пожалел, развел целую масленицу у качелей, на снегу, жег царские картинки, - стукнула неожиданно ложкой по блюду, перестала хлебать постную похлебку с грибами, так вся и загорелась.
- Ведь так торопится! - с раздражением проговорила мамка. - Боится, как бы Ваня Дух и тут его не обскакал.
- Старается, - кивнул отец, щурясь. - На свободное место целит... на самый трон.
- Ну, уж ты скажешь! - рассмеялась мамка, как-то сразу перестав сердиться, берясь исправно за ложку. - Поумней, побогаче найдутся. Престол один, охотников поди много.
- В волости свой царишко на троне сидит - Мишка Стрельцов, мазурик, старшина, - пояснил отец. - Его зараз прогонят - царская власть, и нахапали они всего с писарем по маковку. Способия-то военные, говорят, который год себе кладут в карманы: зазевалась баба, солдатка, не пришла вовремя - и нету тебе способия, прожила и так, приходи в следующий месяц. А в ведомости за нее расписались и десятку-другую себе за щеку... Сказывают, без приношений и не суйся в волостное правление, не подходи, собакой рычит, всем надоел Стрельцов-то... А тут с красным бантом и язык в патоке, - сажай старшиной, или как там теперь, не знаю, по-новому будет, он крупчаткой отблагодарит.
- Всех за крупчатку не купишь, - не согласилась мать и преобразилась, как всегда, повеселела. - Что же, отец, по-твоему, без толку царя в Питере прогнали? Соображали, наверное, что делали, и мастеровые и солдаты...
- Каждый по-своему бесится, - отрезал хмуро батя, и теперь он досадливо швырнул на стол старую, обглоданную добела ложку. - Риволюция! Слобода! зло плюнул он. - Попробовали в пятом году и обожглись. От нее, от риволюции, пахнет одной казацкой нагайкой... и железным гостинцем. Побоище-то какое тогда перед Зимним дворцом устроили, - видел. Из ружей по народу палили, как на войне... Чудом я уцелел... А не суйся!
- Нет, нет, - твердила свое мать, кажется, первый раз открыто переча отцу.
Она задумалась, перекрестилась на образа, не утерпела, с надеждой перекрестилась, с посветлевшими глазами.
- Дай бог хорошего, худого-то у нас через край... Ах, господи милостивый, царица небесная, заступница наша, нерушимая стена, хоть бы чуточку, самую малую, полегчала жизнь! Должна же когда-нибудь полегчать, ай нет? Терпенье-то кончится и у всевышнего... Кабы моя власть, моя воля, войну-то я бы сей минуточкой запретила. Хватит! Поубивали, покалечили сколько народу незнамо за что... И богатых бы за шиворот потрясла: дайте и нам, гады, роздых, и мы хотим жить по-доброму, по-хорошему! Демон с вами, подавитесь, жрите свое, наворованное, в три горла, крошки не тронем вашего. Нам отдай наше! А больше нам ничего не надобно. В кредитке, к слову, разве по фунтику сахару на рот, соли, ситца немножко... И перво-наперво земельки бы нам прибавить, как бог велит, по справедливости.
- Ишь ты, чего захотела! - усмехнулся отец, принимаясь за еду. Мамкины слова его развеселили. - Из каких таких запасов тебе дадут? Где она, лишняя земля? У кого?
- Как где?! - закричала мать на батю, чего с ней никогда еще не бывало. - Да хоть от барской отрезай - не грех, не все обрабатывают, пропадает попусту земля; хоть от церковной, - господь простит, ему надела не требуется, на небе всего достаточно. И попу с дьяконом хватит: звон какое церковное-то поле, за час кругом не обойдешь. Можно поменьше живот-то растить... прости меня, грешную, царица небесная, нехорошо об отце Петре сказала... Да ведь правда!.. А богачи? У нас земли - полдуши, у Быкова шесть. А сколько он чужих распахивает перелогов, - спроси у солдаток, вдов... Возьми опять же Шестипалого в Глебове: земли на десять душ, а он еще бондарь, за каждую бочку, шайку гребет с тебя. Сколько у него этих лоханей, бочек, работник-то не разгибается с утра до ночи - строгает доски, обручи набивает. Возами возит на базар посуду бондарь... От шести, десяти душ и отнять можно чуток... Лошадушку бы нам, хоть немудрящую, ну, Лютика бы нам опять... Да мы бы сами царями стали, право! - рассмеялась она громко, счастливо, словно все это уже имела. И Шурка не утерпел, прыснул: он был решительно на стороне матери.
Мамка расторопно слетала на кухню, погремела заслонкой и поставила на стол сковороду картошки с драгоценными крупинками соли и вроде как чем-то политую по засохшей, поджаристой корочке картошин. Отец попробовал и удивленно поднял брови.
- Это откуда... подсолнечное масло?
- Откуда ни есть, кушайте, ваше царское величество, - шутливо-весело отвечала мамка, пододвигая горячую сковороду ближе к отцу. - Дай бог здоровья все-таки ему, Устину, пройдохе, сердце еще не потерял окончательно, не проторговал. Наградил меня, слышь, маслом, бутылку отвалил, я и не просила. И опять соли не пожалел, из останного дал... Уж разве выбрать, верно, в волостные старшины, нечистая сила его возьми?! Купил за соль, за подсолнечное масло, пес ласковый!
Веселый вышел обед: все смеялись - отец, мать, Шурка. Даже Ванятка и тот, не понимая, но глядя на больших, лазая вилкой, куда следует, заливался хохотом и подавился, баловник. Пришлось Шурке стучать обжоре кулаком по загорбку, чтобы картошина выскочила.
Мать ела и, смеясь, продолжала хвалить лавочника:
- Раз в год и он, глянь, бывает человеком. Пост, скоро пойдет исповедаться... Боится бога-то, как мы, грешные!
Глава III
ВЕЛИКОПОСТНЫЕ ДИВА ДИВНЫЕ
Шурке казалось, что Олегов отец повернулся к нему другим немножко лицом, располагающим к себе, радующим. Может, это и раньше им, Шуркой, замечалось, да как-то он о том много не задумывался. Нынче вот задумался, и Устин Павлыч радостно его растревожил. Не потому, что Олегов отец жег портреты царя, то есть был заодно с бабами и мужиками, даже забежал наперед их, ожидал, как и они, выгодных перемен в жизни от того, что произошло в Питере: и не потому, что сам предложил Шуркиной матери подсолнечного масла и соли, а по чему-то другому, более важному. Ему, Шурке, не могло не видеться, не вспоминаться, как жалел баб-солдаток Устин Павлыч, писал им прошения в волость насчет пособий, ставил на бумаги печать, чтобы не отказали, поверили, и потом, проводив вдов, он метался раздраженно-тоскливо по горнице и кухне, не находя себе дела, за все хватаясь и бросая, переругивался с женой и в открытую проклинал войну, торговлишку свою, порядки, ну, чисто, как мужики и бабы, проклинал все на свете и себя заодно.
То плохое, что Шурка слыхал о Быкове, сам знал и видел, как-то не приходило ему сейчас в белобрысую, суматошную голову, а доброе, справедливое, так и стояло перед глазами и не пропадало. Особенно отчетливо, горько и сладко мерещилось ему, как, отняв у бати косарь, Устин Павлыч колет за него лучину, сидя на корточках у них в избе, вечером, вскорости, как воскрес, появился из госпиталя батя без ног. Руки-коротышки лавочника трясутся, глаза ослепли от слез, круглое, румянистое, постоянно оживленное лицо испуганно помертвело, он все ниже опускает курчаво-вороную, в сбитом на затылок каракулевом пирожке, голову, будто кланяется отцу в кожаные обрубки ног. "Голубчик ты мой... голубчик!" - жалко-виновато приговаривает, бормочет он, точно молит простить его за то, что он не был на войне, никаких мук не испытал, с ногами живет, здоровешенек. А батя, насупясь, не глядит на него, молчит, не прощает... Теперь Шурке кажется, что Устину не в чем каяться, не о чем просить прощения, он и здесь, в селе, воюет с немцами, защищает мамок. Он, сам того не замечая, сердце свое отзывчивое, жалостливое показывает, кланяясь отцу, его безножью.
"Может, он и не такой уж обирало, как кажется, - думает сейчас про себя Шурка в необыкновенной доброте, почище мамкиной. - Может, он исправляется, как исправляется Олег перед, ребятами в школе. Замашки-то свои, богач, бросает, должно". И Шурке приятно-радостно это новое внезапное открытие, в которое ему очень хочется верить.
Нет, на самом деле, ведь должны же все люди понимать, что в жизни хорошо, что так себе, неважно, а что вовсе плохо. Ну, конечно же, все должны быть добрыми, отзывчивыми, справедливыми, как... как дяденька Никита, как Григорий Евгеньич, питерщик Прохор, как мамка, наконец! Да мало ли их, правильных людей, как поглядишь. И батя, не совсем, но в чем-то самом дорогом, правильный, и бабуша Матрена, и Капаруля-водяной... Господи, а Татьяна Петровна сердитая, а правильная, уж это верно! И дед Василий Апостол такой же, и пастух Сморчок. А дядя Родя, забыл?! А Горев! Да все мужики и бабы правильные, добрые, умные, если захотят, пожелают...