Василий Смирнов - Весной Семнадцатого
Сам Устин Павлыч, в праздничной суконной шубе на лисьем меху, каракулевый пирожок смят на макушке, с красным бантом во всю грудь, таскает из лавки какие-то бумаги, кидает в огонь. Ему старательно подсобляет Олег, и у него, двухголовой обезьяны, на школьном пальто тоже прицеплен бант.
Ребятня, конечно, сунулась к костру узнать: что жгут, как в масленицу, почему сбежался народ поутру смотреть, на какое-такое диво, о чем смех и крики.
Плотная меловая бумага, темнея, корежилась на березовых поленьях, как живая, и червонно вспыхивала по краям. Тогда можно было разглядеть на черном от пепла и углей снегу, в огне, точно в позолоченной раме, рыжеватую, варежкой бородку, как у Катькиного отца, когда он был здоров, в уме и подстригался ножницами, глядясь в осколок зеркала. Еще горела, чадя дымом, сине-зеленая грудь с большими звездами, и пуговицами, и голубой широкой лентой через плечо. Иногда в костер падала целая картинка: тот же человек с бородкой, в звездах и эполетах с густой бахромой, сидит в мягком кресле, наверное, с колесиками, что в ресторане Миши Императора. Рядом с ним, вся в белых кружевах и пчелках, расселась, расфуфырилась тетка с высокой прической. И торчат еще по обеим сторонам кресел девки и девчонки в лентах, в бантах. Сколько их, разодетых, не сосчитаешь сразу! И мальчишка тут же, в коротких штанах и башмаках на босу ногу, в страсть знакомой белой рубашке с напуском и синим матросским воротником, ну, точь-в-точь, в которой сам Шурка щеголял однажды в праздник, обновляя батин подарок, привезенный из Питера.
Как глянул Шурка на березовые, жарко полыхавшие дрова, на золотую, из огня, раму, на бородку варежкой, звезды, расфуфыренную тетку, взглянул на девок и мальчишку в матроске, так сразу догадался, в чем тут дело. И все ребята догадались: Олегов отец жег портреты царя и картинки с царским семейством, которыми он по дешевке торговал в своей лавке, заодно с календарями и песенниками.
- Так! Топи баню жарче, пару больше! Выметай голиком все подчистую, выжаривай вошь и гниду!.. Чтобы и духу ихнего, романовского, не осталось! оживленно-поощрительно, громко говорили мужики, раскуривая цигарки от горящих портретов и любуясь огнем. - Слышь, не ошибись, Устин! - зубоскалили они. - А ну-кась, царь-то вернется! Он тебя не похвалит... Хо-хо-хо! Постой, неужто в самом деле пришла пора для топора? Нет, без шуток, а? - загадочно спрашивали они. И сами себе отвечали: - Должно быть, не иначе, похоже... Возьми, черт, дьявола - оба не надобны!.. Ну, наше дело, братцы, совсем поспело!
- Огнище-то!.. Накопили сала, хорошо горят! - кричали и смеялись мамки и теперь вовсе не жалели царя. - Пали ему бороду с усами!.. Что-о, закорчился? Каково в аду-то? А мы век в нем живем!..
Особенно доставалось от мамок царице:
- Немку-то... немку толстозадую поджаривай, хавронью!
- Ишь юбки распустила, вырядилась на русские деньги! Верно Минодора на посиделке в рождество баяла: по дюжине платьев поди в будний день меняла, шлюха немецкая... Сунь ей огонька под кружева, суке!
- И отродье туда, в огонь, дочек! В маменьку уродились, ее стать и кровь!
- А мальчонку жалко, - вырвалось у Сморчихи. - Экий махонький, худенький, моему Кольке, чай, ровесник... Ах ты, мой горький! Его бы и пожалеть не грех.
- Они-то нас мало что-то жалели, сволочи! Скоко таких мальчонков, девчушек сиротами оставили... Спроси у Барабановой или вон у той же Минодоры...
- Э-эх, жги, жги, говори!.. - запела и заплясала Солина Надежда, подбегая к костру с портретом царя под мышкой; портрет был в деревянной рамке, со стеклом. Молодуха хватила рамкой по поленьям, стекло слабо, тонко звякнуло, рассыпалось осколками, бумага, дымясь, вспыхнула, и тараканы забегали по рамке и портрету, спасаясь от огня...
В школе, на кухне, повалив шубы на лавку, сидели, как дома, в одних рубахах, дяденька Никита Аладьин и отец Пашки Таракана. Они громко-весело и не совсем понятно толковали с Григорием Евгеньевичем. Тот, бледный, с красными пятнами на щеках и даже на лбу, взъерошенный, торопливо ходил по кухне из угла в угол, и глаза его были полны слез.
- Вот как оно получается в жизни: скоро и просто. А ведь сколько людей на каторгу, на смерть шли, поднимая народ!.. За бомбы брались, за ружья, в том же пятом году, - и ничегошеньки, все было попусту... Дуб! Не пошатнешь! - говорил Аладьин, качая головой, дивясь и радуясь. - А тут, эвон, чуть ветер подул - повалилось дерево. Оказывается, и не дуб вовсе, осина!
- Труха, - сплюнул Пашкин отец, закусывая крепче свою самодельную трубочку-молоточек и выпуская ртом и ноздрями такую уймищу дыма, что ребята, глазея украдкой из коридора, диву дались: как он там, в глотке, помещался, дым, такая его скопилась прорва. - Триста лет, гляди, на корню гнило. Чего же ты хочешь, Петрович? Пальцем тронули - само повалилось. Ни ложки, ни плошки из него, ни топорища... На дрова и то не всякий поднимет - гнилье.
- Нет, погодите, - остановил Григорий Евгеньевич, - вы забываете, друзья, войну, она все обострила и ускорила... Но главное не в том. Мы с вами стали гражданами, понимаете, республика в России, а? Вот в чем самое главное! - повторял он взволнованно. - Нуте-с, что скажете? - Голос у него задрожал, сорвался, и светлые большие озера, переполнив берега, пролились на лицо, и он не стыдился этого, все повторял: - Граждане... республика... боже мой!
- Точно, - подтвердил важно Пашкин родитель, - сами себе будем хозяева, во всем государстве... Ах, мать честная, богородица, собака ее закусай, у верстака станем, чего строгать, пилить, долбить, - зна-аем!
Он нынче не трещал, не скакал кузнечиком, как в памятный вечер, когда ребята ночевали в школе, не требовал от учителя новостей, и сам их не рассказывал. Маленький, худой - таракан и есть, - столяр торжественно сидел на кухне, как в гостях за праздничным столом, в новой, цвета сосновой коры, сатиновой косоворотке, и под ней, против его воли и открытой радости, когда он говорил и шевелился, что-то все по-прежнему сухо скрипело, будто кости или деревяшки какие стучали под рубахой. Но он не обращал на это внимания: так ему сегодня было хорошо.
- Войну к лешему, - говорил, словно приказывал, он, - а землишку подавай нам, Евгеньич, скорей сюда... Терпенья нету, гляди!
И Таракан-большой выразительно протянул худую, в темных, вспухших венах руку, растопырил тонкие, словно выточенные из дерева, бледные пальцы.
Дяденька Никита со смехом хлопнул по его руке широкой ладонью.
- Получай!
И Татьяна Петровна, распоряжаясь в коридоре, помогая малышам раздеваться, вешать одежду, не сердилась сегодня на мужа, что он разговаривает с мужиками, и, кажется, не замечала, что кухня полна махорочного дыма, - вот какая она была нынче добрая, учительница. Зато Аграфена ворчала за десятерых: и наследили на полу, и надымили, ровно в риге. Она открыла форточку, схватилась за веник и тряпку, принялась наводить чистоту на кухне. Горб ее летал в дыму, казалось, и он дело делает. Потом она выпрямилась, строго спросила:
- Чего же нам ждать теперича, без царя?
- Светопредставления! - Пашкин отец затрясся, застучал костями и кашлем.
- Лучшей жизни будем ожидать, Аграфена Ивановна, самой лучшей, ответил Григорий Евгеньевич.
- Не знаю... - задумалась сторожиха с веником в руке.
Постояла середь кухни, посмотрела на веник, какой он сухой, облила кипятком в ведре и сызнова принялась ожесточенно мести чистый пол. В коридоре, где толпились ребята, тотчас запахло свежим березовым листом.
- Поди-ка и на том свете, бают, она не всем будет сладка, лучшая-то жисть, - ворчала громко Аграфена. - Кому рай, а кому... Мужиков-то хоть с войны отпустят? - еще суровей, строже спросила она, швыряя веник под лавку. - Говорю, мужиков-то бабам вернут?
- Обязательно.
- Ну, тогда слава богу, - перекрестилась сторожиха.
В классе на первом уроке Григорий Евгеньевич, как всегда, стал объяснять сложную задачку с десятичными и простыми дробями, писать ее мелом на доске. Обернулся, посмотрел на ребят, подбородок у него задрожал, он прослезился. Всем было неловко, стыдно глядеть на учителя, хоть не списывай задачку, так неудобно, и в то же время страшно радостно, даже мороз подирал.
- Малы вы, негодяи, ничего не понимаете, - бормотал учитель, утираясь, пачкаясь мелом. - Но слушайте меня внимательно, запомните сегодняшний день: с новой, красной строки начинается наша жизнь. Этот день, так сказать, как заглавная буква, понимаете? Отныне вы свободные маленькие граж... граждане... Ну да, все мы, то есть русский народ, все народы России граждане. Произошла революция, самодержавие рухнуло... Ах, как вам объяснить, и не знаю! Скажу одно: всех вас ждет впереди счастливая юность, замечательная жизнь. Милые вы мой, младое племя, будущее наше... Учитесь хорошенько, будьте достойны своего свободного отечества!
Он бросил мел, смеясь и всхлипывая, неуклюже подсел на переднюю парту, обнял, затормошил счастливчиков, которые там торчали. Тут вся ребятня повскакала с мест, кинулась к Григорию Евгеньевичу, зашумела, засмеялась громче него, сама не зная отчего. Оттого, должно быть, что учитель перестал плакать, теперь можно было смело глядеть на доску и в его мокрые сияющие глаза, чего-то просить, требовать, чтобы Григорий Евгеньевич еще рассказал что-нибудь. И радоваться вместе с ним понятному и непонятному, что творилось вокруг; дивиться ранним незваным гостям, пожаловавшим в школу, их разговору с учителем и сторожихой, ее березовому пахучему венику, которым она словно бы не только сор, но и еще что-то выметала старательно из кухни.