Генрик Сенкевич - В прериях
— Ральф, повтори мне, что я твоя жена, и повторяй это часто.
И так как ни в пустыне, ни там, куда мы шли, не было других браков, кроме союза любящих сердец, я опустился на колени в этом лесу и, когда она опустилась рядом со мной, произнес:
— Перед небом, землей и богом! Заявляю тебе, Лилиан Морис, что беру тебя в свои супруги. Аминь!
На что она ответила:
— Теперь я твоя навсегда, до смерти. Твоя жена, Ральф!
С этой минуты мы были обвенчаны. Отныне она была уже не моей возлюбленной, а законной женой. И было обоим нам хорошо от этой мысли. Как хорошо было мне! В сердце моем пробудилось новое чувство какого-то священного уважения к Лилиан и к себе самому, какого-то внутреннего достоинства и значительности, благодаря чему любовь наша стала благородной и достойной благословения. Рука об руку, с поднятой головой и смелым взглядом мы вернулись в лагерь, где о нас уже сильно беспокоились. Человек десять разъехалось в разные стороны искать нас, и позже я с удивлением узнал, что некоторые из них проходили мимо озера, но не заметили нас, а мы не слышали их зова. Чтобы не было кривотолков, я созвал всех, и, когда люди собрались, торжественно вышел на середину, взяв Лилиан за руку, и сказал:
— Джентльмены! Будьте свидетелями, что в вашем присутствии я называю эту женщину, стоящую рядом со мной, женой моей. И так и свидетельствуйте перед судом, законом и перед каждым человеком, который об этом вас спросит на Западе или на Востоке.
— All right — and hurra for you both![10] — ответили переселенцы. Затем, по обычаю, старый Смит спросил Лилиан, согласна ли она взять меня в свои мужья, и, когда она ответила: «Да», мы были уже законно повенчаны и перед людьми. В далеких прериях Запада и на всех окраинах, где ни городов нет, ни судов, ни церквей, бракосочетание совершается только таким образом, и до сей поры во всех Штатах достаточно мужчине назвать женщину, с которой он обитает под одной крышей, своей женой, чтобы это заявление заменило все юридические документы. Поэтому никто из моих людей не удивлялся происходящему, и на наше бракосочетание все смотрели с серьезностью, соответствующей обычаю. Все были рады. Ибо хотя я и обращался с ними несколько более сурово, чем другие предводители караванов, но они понимали, что я это делаю для их добра, и с каждым днем они относились ко мне всё лучше, а жена моя всегда была любимицей всего каравана. Вскоре начались торжество и веселье. Разожгли костры; шотландцы достали из повозок свои цитры, звук которых нравился нам обоим, пробуждая в нас дорогие нам воспоминания; американцы взялись за свои излюбленные костяные трещотки, и наш свадебный вечер проходил среди песен, криков и стрельбы. Тетушка Аткинс то плакала, то смеялась, ежеминутно заключала Лилиан в свои объятия, то и дело зажигала свою гаснущую трубку. Более всего растрогал меня следующий обряд, вошедший в обычай этих непоседливых жителей Штатов, проводящих большую часть жизни на колесах. Когда зашла луна, мужчины насадили на шомполы карабинов пучки зажженных прутьев, и целая процессия во главе со стариком Смитом водила нас от одной повозки к другой, спрашивая у Лилиан: «Is this your home?»[11] Моя прелестная подруга отвечала: «No!» — и мы шли дальше. У повозки тетушки Аткинс истинное умиление охватило всех, так как здесь до сих пор жила Лилиан. Когда же и здесь она тихо ответила: «No!», тетушка Аткинс зарычала, как буйвол, и, схватив Лилиан в объятия, стала повторять: «My little! My Sweet!»,[12] плача при этом навзрыд. Плакала и Лилиан, и тут все эти закаленные сердца на миг оттаяли, и у всех на глазах показались слезы. Когда мы подошли к моей повозке, я едва узнал ее, так была она украшена зеленью и цветами. Тут мужчины высоко подняли пылающие связки прутьев, а Смит спросил более громко и торжественно:
— Is this yoir home?
— That's it! That's it![13] — ответила Лилиан.
Тогда все обнажили головы и наступила такая тишина, что я слышал гуденье огня и треск пылающих прутьев, падающих на землю, а старый, седовласый шахтер сказал, протянув над нами свои жилистые руки:
— Да благословит бог вас обоих и ваш дом. Аминь!
Троекратное «ура!» было ответом на это благословение, после чего все разошлись, оставив меня с моей любимой наедине.
Когда последний из присутствующих удалился, она положила голову мне на грудь, шепча: «Навсегда! Навсегда!» И в этот миг в сердцах наших было больше звезд, нежели на небе.
VIУтром я покинул еще спящую жену и пошел за цветами для нее. Собирая их, я все повторял: «Ты женат!», и эта мысль наполняла меня такой радостью, что я возносил взор к господу богу, слагая ему хвалу за то, что он дал мне дожить до той минуты, когда человек становится настоящим человеком и жизнь свою дополняет жизнью другого существа, любимого более всего на свете. Теперь и у меня было что-то свое в мире, и, хотя покамест жилищем и очагом моим была всего лишь крытая холстом повозка, я чувствовал себя богачом и смотрел на прежнюю мою скитальческую жизнь с жалостью и удивлением, недоумевая, как я мог до сих пор так жить. Ведь мне раньше и в голову не приходило, сколько счастья в слове «жена», когда этим именем зовешь кровь от крови твоего сердца и лучшую часть собственной своей души. Уже давно я так ее любил, что весь мир видел только через Лилиан, и все сводил к ней, и понимал лишь то, что ее касалось. И теперь, когда я говорил: «жена», это означало: «моя, моя навсегда». И я думал, что прямо с ума сойду от счастья, потому что в мозгу у меня не вмещалось, как это я, бедняк, могу обладать таким сокровищем. Чего мне тогда недоставало? У меня было все. Если бы эта степь была чуть теплее и безопаснее для нее и если бы не мое обязательство привести этих людей туда, куда я обещал, я готов был даже и не ехать в Калифорнию, а поселиться хотя бы и в Небраске, лишь бы вместе с Лилиан. Я ехал в Калифорнию искать золото, а теперь эта затея казалась мне смешной. «Какое еще богатство могу я найти, когда у меня уже есть она? — спрашивал я себя. — К чему нам обоим золото, и ей и мне? Вот выберу какой-нибудь каньон, где вечно цветет весна, нарублю бревен для хижины и буду жить с Лилиан, и плуг и ружье доставят нам пропитание — с голоду не умрем!»
Так я думал, собирая цветы, а когда их было уже достаточно, я возвратился в лагерь. По дороге мне встретилась тетушка Аткинс.
— Малютка спит? — спросила она, вынимая изо рта свою неизменную трубку.
— Спит, — ответил я.
Прищурив глаз, тетушка Аткинс промолвила:
— Ah, you rascal![14]
Но «малютка» уже не спала. Мы увидели, как она сошла с повозки и, прикрыв глаза от солнца рукой, стала озираться по сторонам. Заметив меня, она порывисто подбежала, вся розовая и свежая, как заря, и, когда я раскрыл объятия, она упала в них, запыхавшись, и, подставляя мне свои губки, защебетала по-польски: «День добрый! День добрый!» Потом она поднялась на цыпочки и, глядя мне в глаза, сказала с лукавой усмешкой:
— Am I your wife?[15]
Чем другим мог я на это ответить, как не поцелуями и ласками без конца?
Так проходило у нас все это время, прожитое в развилине рек, потому что до отправления в дальнейший путь все мои обязанности взял на себя старик Смит. Мы навестили еще разок наших бобров и наш ручей, через который я ее перенес на этот раз без сопротивления. Однажды поплыли мы в маленькой лодке из красного дерева вверх по Блю-Ривер, где на одном из поворотов реки я показал Лилиан совсем вблизи буйволов, бьющих рогами в глинистый берег, отчего головы их покрыты как бы броней из засохшей глины.
Только за два дня до выступления мы прекратили эти экскурсии, потому что, во-первых, в окрестностях появились индейцы, а во-вторых, моя дорогая госпожа начала чем-то хворать. Она побледнела и ослабела, а когда я спрашивал, что с ней, отвечала мне улыбкой и заверениями, что ничего. Я бодрствовал во время ее сна, укрывал ее, как умел, и, право, не давал и ветру коснуться ее, так что сам от забот немного похудел. Правда, тетушка Аткинс, говоря об этой болезни Лилиан, с таинственной миной прищуривала левый глаз и выпускала такие густые клубы дыма, что за ними ее самой не видать было. Но я все же беспокоился, тем более что временами у Лилиан появлялись грустные мысли. Она вбила себе в голову, что, быть может, нехорошо любить друг друга так сильно, как мы любим, и однажды, положив прелестный пальчик на Библию, которую читала каждый день, печально сказала:
— Читай, Ральф!
Я глянул, и у меня тоже сжалось сердце в каком-то странном предчувствии, когда я прочел: «Who changed the truth of God into a lie, and worshipped and served the creature more than the Creator, who is blessed for ever?»[16]
Она же сказала, когда я кончил читать:
— Но если господь гневается за это, я знаю, он будет настолько добр, что покарает только меня.
Я успокаивал ее, говоря, что любовь — это ангел двух человеческих душ, который летит к самому господу и приносит ему с земли хвалу. Больше мы не разговаривали об этом, потому что начались приготовления к походу, осмотр повозок и животных и тысяча мелких дел, отнимавших мое время.