Генрик Сенкевич - В прериях
Прибыв к Биг-Блю-Ривер, я решил остановиться дней на десять у ее лесистых берегов. Вторая половина пути, ожидавшая нас, была труднее первой, так как за степями находились Скалистые горы, а дальше — «злые земли» Юты и Невады, а наши мулы и лошади, несмотря на обилие корма, притомились и исхудали; необходимо было восстановить их силы более длительным отдыхом. С этой целью мы разбили лагерь в треугольнике, образованном реками Биг-Блю и Бивер-Крик, то есть Бобровым Ручьем. Удобная позиция, защищенная с двух сторон руслами рек, а с третьей — повозками, была почти неприступной, а дров и воды было достаточно тут же, на месте. Работы в лагере почти не было никакой, особой бдительности не требовалось, и люди могли вполне свободно распоряжаться своим досугом. Это были лучшие дни за все время нашего путешествия. Погода стояла великолепная, а ночи были такими теплыми, что люди спали под открытым небом.
Охотники выходили по утрам и возвращались в полдень, отягощенные добычей — антилопами и степными птицами, которые кишели в окрестностях миллионами. Остаток дня все проводили за едой, сном и песнями или стреляли для потехи в диких гусей, пролетавших над лагерем большими стаями.
Во всей моей жизни не было более прекрасного и счастливого времени, чем эти десять дней. Мы с Лилиан не расставались ни на минуту с утра до вечера; это было как бы начало нашей совместной жизни вместо прежних мимолетних свиданий, и я все сильней убеждался, что навеки полюбил это кроткое, милое создание. Я теперь ближе и лучше узнал ее. Часто ночью, вместо того чтобы спать, я размышлял, почему она стала мне дорога и необходима как воздух. Видит бог, я сильно любил ее прелестное лицо, ее длинные косы, глаза, такие голубые, как небо над Небраской, и ее стройную и гибкую фигуру, казалось говорившую: поддержи и охраняй меня вечно, без тебя я не проживу на свете! Видит бог, я любил все, что ей принадлежало, каждое ее жалкое платьице, — и так меня влекло к ней, что, право, я не мог с собой совладать. Но была в ней для меня еще иная прелесть — ее кротость и нежность. Много женщин видел я в жизни, но такого ангела не встречал и не встречу никогда, и неизбывная печаль охватывает меня, когда я думаю об этом. Душа ее была нежна, как цветок, свертывающий лепестки, когда к нему приближаются.
Она отвечала чувством на каждое мое слово, и каждая моя мысль отражалась в ней, как в глубокой прозрачной воде отражается все, что ни появится над нею. К тому же эта чистая душа уступала своему чувству с такой стыдливостью, что я понимал, как сильна должна быть ее любовь, если она ей покоряется! И все благоговение, какое только может быть в мужском сердце, превращалось у меня в бесконечную благодарность к ней. Она была моей единственной, моей самой дорогой в мире, и была она так удивительно целомудренна, что мне надо было убеждать ее, что любить не грешно, и я ломал себе голову, как убедить ее в этом. В таких переживаниях шли для нас дни в этом междуречье, где в конце концов я достиг моего высшего блаженства. Однажды на рассвете мы пошли на прогулку вверх по Бивер-Крик. Мне хотелось показать ей бобров, целый город, процветавший не далее как в полумиле от нашего лагеря. Осторожно идя по берегу среди зарослей, мы вскоре оказались у цели. Там был не то заливчик, не то маленькое озерцо, образованное ручьем. Неподалеку от воды стояли два больших дерева гикоро, а над самыми берегами росли ивы, и ветви их наполовину утопали в воде. Плотина, построенная бобрами немного выше по течению, преграждала бег ручья и поддерживала воду в озере на постоянном уровне; на светлой поверхности озера выделялись куполообразные домики этих хитроумных зверюшек.
Нога человека, наверно, никогда не ступала в этот уголок, со всех сторон закрытый деревьями. Осторожно раздвинув тонкие ивовые ветви, мы смотрели на зеркально гладкую голубую воду. Бобры еще не принялись за работу; водяной городок, видимо, спал спокойно, и над заводью царила такая тишина, что я слышал дыхание Лилиан. Ее золотистая головка, наклоняясь между ветвями, касалась моего виска. Я обнял девушку, поддерживая ее на покатом берегу, и мы терпеливо ожидали, упиваясь тем, что видели наши глаза. Привыкнув к жизни в пустыне, я любил природу, как родную мать, и, не мудрствуя, чувствовал, что в ней заключена божественная радость жизни.
Было раннее утро, заря только еще показалась между ветвями гикоро и румянила небо, по листьям ив стекала роса. С каждой минутой становилось все светлей. Вот на противоположном берегу появились степные курочки, серые с черной шейкой и хохолком на головке: они пили воду, задирая клювики вверх. «Ах, Ральф! Как здесь хорошо!» — шептала мне Лилиан. А у меня была лишь одна мечта — какая-нибудь хижина в далеком каньоне, Лилиан и вереница спокойных дней, тихо уносящих нас в вечность, к последнему успокоению. Нам казалось тогда, что в эти радости природы мы внесли и нашу радость, в ее спокойствие — наше спокойствие и в ее рассвет — рассвет нашего счастья, рождавшегося в наших сердцах. Меж тем ровная гладь покрылась кругами и из воды медленно показалась усатая мокрая и розовая от утренней зари голова бобра, за ней вторая, и двое зверьков поплыли к плотине, рассекая мордами голубое зеркало, фыркая и урча. Взойдя на плотину и усевшись на задние лапки, они начали пищать; на этот призыв, как по волшебству, вынырнули большие и маленькие головы. По всему озерку пошел плеск. Сначала стая лишь забавлялась, купалась и верещала от удовольствия, но первая пара бобров, наблюдая с плотины, вдруг издала ноздрями протяжный свист, и в мгновение ока половина стада очутилась на плотине, а вторая половина поплыла к берегам и исчезла под бахромой ив, где вода начала волноваться, и звук, похожий на звук пилы, показал, что зверьки и там работают, отделяя от стволов ветки и кору.
Долго-долго смотрели мы с Лилиан на повадки и забавы зверей, которым еще не испортил жизнь человек. Вдруг Лилиан, желая немного повернуться, нечаянно задела ветви — и вмиг все исчезло. Только колебание воды показывало, что в ней кто-то есть; но через минуту вода успокоилась, и снова нас объяла тишина, прерываемая лишь стуком дятлов о твердую кору гикоро.
Тем временем солнце поднялось над деревьями и начало пригревать сильнее. Так как Лилиан еще не устала, мы решили обойти заводь. По дороге мы встретили другой маленький ручей, пересекавший лес и впадавший в заводь с противоположной стороны. Лилиан не могла перейти ручья, и мне пришлось перенести ее. Несмотря на сопротивление, я взял ее, как ребенка, на руки и вошел в воду. Но этот ручей был для нас ручьем искушений. Боясь, как бы я не упал, Лилиан охватила мою шею обеими руками и прижалась ко мне изо всех сил, пряча свое пристыженное лицо за моим плечом, а я стал целовать ее висок, шепча: «Лилиан! Моя Лилиан!» И так я нес ее через ручей. Ступив на другой берег, я захотел нести ее дальше, но она вырвалась от меня почти силой. Обоих нас охватило какое-то беспокойство. Она начала озираться словно в испуге, и лицо ее то бледнело, то краснело. Мы шли дальше. Я взял ее руку и прижал к сердцу. Минутами я боялся самого себя. Становилось жарко; с неба на землю плыл зной, ветер не веял, листья гикоро свисали неподвижно. Дятлы, как и прежде, стучали по коре, но казалось, что все засыпает и слабеет от зноя. Я подумал было, что в этом воздухе и в этом лесу есть какие-то чары. А потом уже я думал только о том, что рядом со мной Лилиан и что мы одни. Тем временем она почувствовала усталость: дыхание ее становилось все учащенней и прерывистей, а на лице, обычно бледном, выступил яркий румянец. Я спросил, не устала ли она и не хочет ли отдохнуть. «О нет, нет!» — быстро ответила она, словно обороняясь от одной этой мысли, но через несколько шагов вдруг пошатнулась, шепча:
— Я не могу… Правда, я не могу идти дальше!
Тогда я снова взял ее на руки и с этой драгоценной ношей спустился к берегу, где ивовые ветви, свисая до земли, образовали как бы тенистые ниши. В таком зеленом алькове, положив ее на мох, я стал перед ней на колени, но, когда я посмотрел на нее, сердце мое сжалось. Ее лицо побледнело как полотно, а расширенные глаза смотрели на меня с испугом.
— Лилиан, что с тобой, дорогая? — воскликнул я. — Это я с тобой…
Говоря так, я склонился к ее ногам и осыпал их поцелуями.
— Лилиан! — говорил я. — Моя единственная, избранная моя, жена моя!
Когда я произнес это последнее слово, дрожь охватила ее с ног до головы, и вдруг, будто в лихорадке, с необычной силой она закинула руки мне на шею, повторяя: «My dear, my dear, my husband!»[9] — и потом все исчезло, и мне казалось, что весь земной шар падает куда-то вместе с нами…
Уж не знаю теперь, что со мной было, но знаю, что, когда я очнулся от упоения и пришел в себя, между черными ветвями гикоро снова светилась заря, но уже вечерняя. Дятлы перестали стучать, заря из озера улыбалась другой заре на небе, обитатели озера уснули, вечер был прекрасный, тихий, наполненный красноватым светом. Пора было возвращаться в лагерь. Когда мы покинули сень плакучих ив, я глянул на Лилиан: в ее лице не было ни грусти, ни беспокойства, только в глазах, поднятых к небу, светилась тихая покорность, а ее ангельскую головку словно окружал лучистый нимб жертвенности и серьезности. Когда я подал ей руку, она спокойно склонила голову на мое плечо и, не сводя глаз с неба, сказала: