Валентина Брио - Поэзия и поэтика города: Wilno — װילנע — Vilnius
Архитектурой проникнуто все в этом городе, барокко помечает самое жизнь, любовь и поэзию.
В домах старого города топятся кафельные печи.
Пейзаж за окном — космический,
Поют красные снегири.
Снежный, наполненный небом твой сквер.
Угольной черноты
Дымные твои стихи — в их залежах мерцает огонь.
Дал незамерзающее белое вино,
Черный отблеск поэзии.
Сквозь вьюгу несу метафор, города и любви барокко.
Неутомимые атланты (установленные в середине XIX в.) и до сих пор благополучно поддерживают балкон дворца Тышкевичей на углу вильнюсских улиц Траку и Пилимо. Логика творчества потребовала от автора выразить этот прозрачный образ ноши поэта архитектурно-скульптурной деталью; не случайно сказано: «сквозь вьюгу несу…».
В один из новых сборников поэзии Вайчюнайте «Свет старой картины» («Seno paveikslo šviesa», Vilnius, 1998) включен цикл, посвященный вильнюсским костелам. Здесь восприятие архитектуры, живописи и скульптуры, интерьера в целом и местоположения здания в городском пейзаже выражается точно отобранными деталями. Несмотря на их кажущуюся произвольность, они создают и зрительное, и эмоциональное цельное впечатление (а незавершенность или отрывочность в некоторых случаях — сродни импрессионизму). Некоторые из этих костелов, воспетых Вайчюнайте, не очень известны даже среди горожан. В части из них (иногда и в примыкающих зданиях монастырей) располагались склады, больница, тюрьма, и только начиная с 1990-х годов эти храмы стали возвращаться прихожанам. К каждому из них у автора стихов свое отношение. Но особое место занимает костел Микалоюса (Mykolo): этот маленький готический костел XIV века — самый старый в Вильнюсе, как пишет Вайчюнайте, он «помнит дыхание Гедиминаса», он был единственным, где велись службы на литовском языке в польском Вильно, у литовцев к нему сохранилось особенно теплое отношение. В поэтических описаниях этих храмов проявляется то «учительное», «обучающее» человека воздействие архитектуры, о котором пишут исследователи (прежде всего И-Фу Туань)[377].
Все, что писала Юдита Вайчюнайте о Вильнюсе, несет печать личного прикосновения, ответственности, причастности и любви: «Mylių už paslėptą šviesą tave, / už trapumą, už tembrą…» («Люблю тебя за скрытый свет, / за хрупкость, за тембр…», 205), все соотнесено и с искусством, и с человеком.
О творчестве Вайчюнайте с присущей ему лапидарностью очень точно сказал Томас Венцлова: «Юдита Вайчюнайте одна из первых в послевоенной литовской поэзии отказалась от догм соцреализма, обратилась к своеобразно трансформированной традиции символизма и импрессионизма. Ее называют поэтом города. В ее романтической, несколько театральной лирике важнейшая роль принадлежит Вильнюсу — его переулкам, дворикам старого города, предместьям, храмам, интерьерам, историческим и неисторическим персонажам»[378]. Имя Вайчюнайте увековечено в наименовании одной из улиц города.
3. Вильнюсский контекст Томаса Венцловы
Из Вильнюса я поехал в Россию, потом в Польшу, в конце концов — в США. И каждый раз это было пересечение порога: я менял контекст своей жизни, языковое окружение и в то же время старался сохранить память о том, что испытал и усвоил раньше.
Томас ВенцловаТомас Венцлова жил в Вильнюсе в детстве и юности, учился, а затем преподавал в университете; в этом городе в 1972 г. вышла его первая поэтическая книга. Он стал одним из организаторов литовской Хельсинкской группы, за что и попал в немилость к советским властям. Когда Чеслав Милош пригласил его в университет Беркли с лекциями (о Венцлове он узнал от Иосифа Бродского), разрешение на поездку было дано, однако через несколько месяцев Венцлову лишили советского гражданства, и в 1977 г. он стал эмигрантом. Венцлова — известный поэт и ученый, профессор Йельского университета.
Томас Венцлова одним из первых пришел в литовскую поэзию с урбанистической тематикой, как поэт городской культуры в широком смысле. Развиваясь и обогащаясь поэтически и философски, эти аспекты составляют новизну и своеобразие его творчества. «Настоящее городское начало (miestiškumas), — писал он еще в 1970 г., - формируется слоем гуманитарных ценностей»[379]. Городская культура не сводится для него к «импрессионистским городским пейзажам или воспеванию архитектурных памятников»: ее определяют прежде всего «эрудиция, смелость поиска и ответственность, ощущение непрерывности, а также доза разумного скептицизма»[380]. Все это содержится в творчестве самого Венцловы — поэта, публициста, исследователя. И Вильнюс у него не един — в разных жанрах образ города иной: в стихах, эссе, путеводителе, к которому автор подошел с той же ответственностью и серьезностью, как и к научному и поэтическому творчеству.
Городской контекст в творчестве Венцловы — не исключительно вильнюсский. В его поэзии своими географически-топографическими чертами и духовным пространством, символикой и знаками традиции богато и сложно присутствуют разные мировые города:
игра вод и ветра
теснота облаков над Женевой, Лондоном, Варной.
Уже забыт Вертер. Все места мира
отмечены в дневнике…[381]
Вильнюс в поэзии Венцловы невозможно рассматривать в отдельности от поэтических воплощений других городов; они часто становятся сложной, переосмысленной проекцией города юности автора, но и Вильнюс, в свою очередь, помогает лучше понять другие города.
Городское пространство в стихах Венцловы разомкнуто — в нем совмещаются и как бы взаимно перетекают не только разные времена, но и страны, создавая ощущение всеобщей истории человечества, включенности малого города в нее. Образ города мифологизирован, вернее, город воспринимается сквозь миф; город всегда состоит из реального и мифологического планов, он почти не существует однозначно, в нем проступают, сквозь него прорастают локусы и культурные коды других городов.
Вот вполне топографическая Москва из стихотворения «Śeremetjevo, 1977», включающего в заглавие дату эмиграции автора, но написанного в 1985 г. и фиксирующего момент прощания. Для человека, окидывающего Москву «мысленным взором» из Шереметьева, — это взгляд, в сущности, из потустороннего мира (или, быть может, наоборот, глядящего в потусторонний мир): лирический герой еще здесь, в Шереметьеве (т. е. в Москве) — и одновременно уже за границей:
Пройдя сквозь холод таможни, сквозь строй настороженной стражи,
Вскарабкавшись по ступенькам в скудный валютный эдем,
Вспомнил, что не помахал рукою тем, кто остался.
…Не знал, кто из нас в плену Персефоны — я ли, они ли.
Смотрел сквозь стекло из-за столика на чистое летное поле —
На брошенное тело, как здешний сказал поэт.
Стена пока прозрачна (окно, стекло), но поэт уже отделен ею, и это усиливает раздвоенность, как усиливает ее мотив «плена у Персефоны». Этот образ принадлежит поэтической традиции (Мандельштаму, Пушкину); с его помощью сохраняется неопределенность: то ли прохождение через ад как новая инициация, то ли, вырвавшись из ада, персонаж восходит к неизведанным откровениям судьбы. Взгляд сквозь стекло поддерживает ту же иллюзию (еще присутствия, когда ты уже отделен). Оконное стекло и есть «воплощенная граница», как обозначит позднее Венцлова-исследователь. Об этом он рассуждает в связи со стихами Иосифа Бродского: разделенное, «расплывшееся надвое пространство (и время) связать способна только речь»[383], прежде всего поэзия. В стихотворении словно расходятся концентрические круги от четко обозначенного и ограниченного помещения в аэропорту до взгляда на город в целом (электростанция, трамваи, бульвар, Большая Грузинская улица) и до всей «страны неродной, данной как временное тело», до Баренцева моря, до материка, вплоть до космического удаления. Здесь — ключ к пониманию поэтики пространства у Венцловы. Заключительный стих может означать и вид сверху и вид снизу (совпадающий и с реальным удалением — взлетом самолета): «кресты самолетов над невидимым городом» («Lėktuvų kryžiai viršum nematomo miesto»). Автор (по его словам) имел в виду еще и град Китеж.
Этот стих словно перекликается с образом из стихотворения Циприана Норвида «Stolica» («Столица»), начинающегося: «О! Улица, улица… / Городов, над которыми крест» — и заканчивающегося так: «В облаках?.. крест!»[384] Москва оборачивается такой столицей; образ стихотворения Венцловы неожиданно «врывается» в описание города многозначностью норвидовской символики, создавая новые ореолы, которые теперь несут на себе отсвет не только литовской и русской (вероятно, присутствует память и о стихотворении Б. Пастернака «Ночь», 1956), но и польской литературы.