Валентина Брио - Поэзия и поэтика города: Wilno — װילנע — Vilnius
Для Вайчюнайте важно также обнаружить среди достижений иноземных профессоров, ученых, художников, работавших здесь, литовское «присутствие»: истоки или ответвления литовской культуры и науки, идущие от прошлого к настоящему. Называемые имена и факты окружены любовным вниманием автора, это внимание и связанное с ним волнение, интуитивное чувство родства со «своим» присутствуют и в других ее стихотворениях.
И наблюдение изнутри и одновременно взгляд из сегодняшнего дня на прошлое совмещены, как в стихотворении «Художники»:
…сейчас соберутся ученики и любопытные горожане,
пусть они рассядутся по своим местам,
пусть в рисунках, уже пожелтевших от времени,
увековечат вильнюсские улицы,
пока по ним еще не прошли наполеоновские солдаты,
пока темнеют средневековые стены и руины ворот,
пока скачут по Антакальнису всадники…
Я хочу смотреть на цвет драпировок,
услышать разговоры и смех студентов,
наблюдать, как Ионас Рустемас[367]
ведет с улицы паренька для модели,
как светит весна в столбике пыли,
как опять в акварельном рисунке откроют ворота.
В стихотворении о филоматах очень тонко и точно выражены понимание самой сути их союза и особенности их личностного склада:
Томаш Зан научил нас дружить
…лучисто то время —
и дружбы святые лучи
нас венчают венком.
И наконец, «…возвращаемся из смерти и бессмертия сюда — в университет нашей юности» (121). Филоматы словно объединили всех, кто учился в этом университете когда-либо: и прошлые поколения, и однокашников автора, и будущих студентов — в единое братство, принадлежащее к особому избранному кругу, когда-то освященное филоматской дружбой, идеей «лучистости».
Осмысление истории своего города видится во включенности его в Историю вообще, и для поэта важно все и все — не только (и может быть, не столько) исторические деятели, но и обыкновенный «приватный» человек (по которому проходит то самое «колесо Истории»), его судьба, его самоощущение. В той же мере Вайчюнайте чутка и к городу как некоей материальной и духовной сущности: к его улицам, зданиям, изменениям его облика и самоощущения в драматических перипетиях. Вильнюс и его жители неотделимы друг от друга, отсюда ощущение обжитости города, о какой бы эпохе речь ни заходила.
Нередко Вайчюнайте размышляет о безымянных персонажах прошлого: улавливает «таможенников, сторожей дыханье» (176); чередой проходят «умершие скульпторы, золотых дел мастера и каменщики» (177), «И в подворотне услышу тех, кого давно нет, — / тех дворников и лошадей» (175); и даже «забытый голос неизвестных горожан» (176) внятен автору. Она говорит о «непонятном ощущении», когда ее обступают отзвуки, запахи прошлых эпох: «голоса и тени собираю» (185), как скажет по другому поводу. Прошлое и настоящее преображены взглядом поэта, который совмещает романтическое видение, романтизацию и подчас самую прозаическую деталь.
Отблеск былых битв или пожаров порою настигает героиню, неожиданно прорываясь из прошлого, в современной уличной бытовой сценке, и тогда возникает библейский мотив Лотовой жены:
Застываю, словно столп соляной,
остолбенев,
перед рушимым моим старым городом —
горит прикрытый замерзшим виноградником дом,
чердачных окон разбиваются каллиграфические письмена…
И пронизывающий горячий смрадный ветер в переулке.
…И ведут в баню группы солдат —
качается красный фонарик сопровождающего.
Вновь запах пота, голоса и тени собираю,
вынужденная оттаять.
Огромное историческое содержание проступает в этой четко прорисованной картине: и отдаленные времена, и, может быть, последняя война, и, наверное, советская оккупация. (Один из планов — вполне конкретная сцена советского времени: вечером солдат строем ведут в баню, они шагают по улице Тилто, которая не раз упоминается в стихах Вайчюнайте, а сопровождающий идет позади с красным фонариком.) Сильное, сгущенное эмоциональное переживание выражено в этом коротком стихотворении с помощью простого описания, столкновения планов и библейского контекста.
В стихотворении «Музейная улица» (1965) предстает яркая солнечная картина весны и жизни, гармоничная и самодостаточная, — и реальная в своей детальности, и символическая (благодаря тем же подробностям) одновременно. Но за этой красотой прячется прошлое, так же как за названием «Музейной» прячется неназванное прежнее, историческое имя: «Немецкая улица»[368]. Здесь находился старый еврейский квартал, а во время Второй мировой войны развертывалась трагедия Вильнюсского гетто. Потому за беспечным прекрасным весенним днем современности слышится та, отдаленная во времени «высокая нота», а соединяет эти два мира окно:
…праздничные фотографии уже готовы —
теплыми ладонями вмурованы в пространство
шумной, утомительной улицы —
и окно,
зовущее с башен голубей и воробьев,
откормленных хлебом,
поднимается, словно высокая нота
сквозь огонь гетто, реквием и пепел…
Поэт ощущает свою причастность к прошлому и собственную ответственность за сохранение памяти (это подчеркнуто и в стихотворении «Анна Франк»: «…чтобы я никогда не забыла»).
Высокое окно — символ не только границы двух миров в том военном прошлом, но и знак перехода некоего рубежа между настоящим и прошлым, их неразрывности — ведь это символ человеческого жилья, его открытости окружающему миру и взгляда (окно = око) в мир.
Вайчюнайте видит Вильнюс не только в исторической перспективе, но и в разрезе его многокультурности. Она пишет также и о вильнюсских караимах и размышляет об их истории (не только в Литве, в Тракай, но и в Чуфут-Кале в Крыму), описывает сохранившуюся кенессу; о татарах и их историческом наследии, да и о других народах, населяющих Литву, их прошлом, их культуре и памятниках. И здесь Вайчюнайте верна себе: сквозь призму прошлого и искусства она вглядывается в человека, в его повседневную жизнь, интересы; понимает важность укорененности этих культур в вильнюсской почве, неразрывную связь с городом, их право на него, выражает желание их присутствия, примирения противоречий, синтеза.
Иногда очевидны отправные точки стихов — известные рисунки упоминавшегося «Вильнюсского альбома» Вильчинского, мрачные подземелья, о которых рассказывают легенды, книги и просто городская молва. Поэтому легко увидеть, как разворачивается тот или иной более или менее известный исторический и легендарный сюжет на этом пространстве, словно среди декораций.
Театральность старого города так сильна, что захватывает в себя и лирическую героиню. Маленький вечерний сквер с освещенным бюстом Станислава Монюшко, обрамленный дворцами и двумя башнями костела, — готовая сцена, на которой повествовательница чувствует себя актрисой перед «призрачным полетом занавеса»: «Я кланяюсь в центре сумрачного сквера» (179). Сам памятник, в котором бюст установлен на чужом и потому несоразмерном (несколько большем, чем необходимо) постаменте[369], становится своеобразным символом вильнюсских неоднократных смещений, переименований и перемещений. А рядом со сквером — и настоящий театральный зал (во дворце Радзивиллов, где в начале XIX в. располагался городской театр, а позднее играли разные труппы), поэтому звук аплодисментов воображаемых словно бы сливается со звуком настоящих. В этой легкости совмещения реального и воображаемого, представляемого — одна из особенностей «вильнюсской поэзии» Вайчюнайте. Недаром так часты у нее образы, не только связанные с театром, но и с фильмом, экраном, рисунком (картиной): «И будущий фильм / эти ночи напомнят» (88), «словно из фильма, крыши старого города» (172).
Может быть, поиск способов выражения собственного видения заставляет вглядываться в запечатленные художниками черты города (а Вильнюс писали и рисовали многие мастера). В стихотворении «Переулок Пилес (рис. Мечисловаса Булаки, сангина)» рисунок сороковых годов XX в. оживает, преображаясь в формы другого искусства — кино, в кадр фильма. Вместе с поэтом мы оказываемся зрителями, глядящими на ставшую экраном картину, сочетающую и воображаемое, и реальное, и мастерство литературной передачи визуальных впечатлений.
Еще пусто… Еще застыли прошлым эти балки стен.
Но откроется окно… И пробьют часы с башни…
И рисунок расширится, двинувшись, оживая,
Кадром в фильме города раскинется перед нами.
Пахнет хлебным теплом — остановятся крытые машины.
Он задрожит шагами — все теми же и каждый день другими…
Сейчас придут сюда дворники, почтальоны, студенты,
Маляры, испачканные мелом и солнцем, сейчас придут.
В серой пыли рассыплется детский гомон,
И белые облака присохнут к черепичным крышам…
На мостовой усядутся художники с мольбертами,
И хозяйки понесут наполненные овощами кошелки.
В этот рисунок я много раз вхожу,
Ежедневно — по ветхим плитам — и одна и не одна…
Ежедневно сквозь эту старую узкую арку
Заново очищенным простором открывается день.
…
Dar tuščia… Dar sustingę praeitim tos mūro sijos.
Bet langas prasivers… Irbokšto laikrodis išmuš…
Ir piešinys didės ir plėsis, sujudės atgijęs,
Kaip kadras miesto filme — nusidrieks prieš mus
Рисунок художника совпал с собственным пространством, — домашним, будничным, но в то же время возвышенным. Рисунки Булаки очень точны, что усиливает иллюзию проникновения. В этом переулке находится дом, в котором жил Мицкевич — и здание, и двор принадлежат университету; художники (и студенты Института искусств, расположенного неподалеку) действительно облюбовали этот уголок по крайней мере еще с XIX века. Этот короткий переулок ведет к красивейшему уголку города. Поэтесса вносит свое видение реалий (на углу переулка находятся булочная и овощная лавочка), — и становится соавтором художника, но в другом, своем роде искусства. В этом случае поэтика обнажает свой «прием»: экфрасис, литературное описание, берет в качестве своего предмета произведение искусства, тем самым в какой-то мере реализуя мечту о синкретизме разных видов художественного творчества[370] и синкретизме историческом.