Валентина Брио - Поэзия и поэтика города: Wilno — װילנע — Vilnius
Этот стих словно перекликается с образом из стихотворения Циприана Норвида «Stolica» («Столица»), начинающегося: «О! Улица, улица… / Городов, над которыми крест» — и заканчивающегося так: «В облаках?.. крест!»[384] Москва оборачивается такой столицей; образ стихотворения Венцловы неожиданно «врывается» в описание города многозначностью норвидовской символики, создавая новые ореолы, которые теперь несут на себе отсвет не только литовской и русской (вероятно, присутствует память и о стихотворении Б. Пастернака «Ночь», 1956), но и польской литературы.
Неназванный Петрополь-Ленинград четче виден в посвященном О. Мандельштаму стихотворении «Poeto atminimas. Variantas» (оно хорошо известно в переводе И. Бродского «Памяти поэта. Вариант»)[385]. Точно найденный образ вначале и весь метафорический строй стихотворения очень тонко создают некий параллельный мир: как бы зеркальное (может быть, в водной глади — и на литовском языке) отражение Петербурга-Ленинграда Мандельштама и Ахматовой. Бродский в переводе, естественно, апеллировал к «петербургскому мифу» Мандельштама в сознании русских читателей, и два этих текста тоже взаимодействуют, имплицитно привлекая и тексты поэта, которому стихотворение посвящено.
Вернулся ль ты в воспетую подробно
Юдоль, чья геометрия продрогла, —
В план города, в скелет его, под ребра…
…Опять трамвай вторгается, как эхо,
В грязь мостовых, в слезящееся веко,
И холод девятнадцатого века
Царит в вокзалах. Тусклое рядно
Десятилетий пеленает кровли…
…Оставь же землю. Время плыть без курса.
Крошится камень, ложь бормочет тускло.
Но, как свидетель выживший, искусство
Буравит взглядом снега круговерть.
Бредут в моря на ощупь устья снова.
Взрывает злак мощь ледяного крова.
И легкое бессмысленное слово
Звучит вдали отчетливей, чем смерть[386].
Венцлова говорит с русским поэтом на другом языке, — но в то же время на языке его образности, на языке поэзии. Здесь принципиально важные для поэзии Венцловы образы: злак, пробивающийся сквозь ледяную кору: преодолевающие смерть слово, искусство-свидетель; это вернется и в других стихах..
Улица Пестеля в Ленинграде-Петербурге может вдруг обрываться Иосафатовой долиной (как местом возможной встречи) и тут же выходить к Лете («Pestelio gatv», стихотворение, связанное с приездом автора в 1988 г. в этот город). Напомним также, что Лета в поэзии Серебряного века довольно часто протекает в Петербурге.
…Что ты здесь ищешь? Стертый
текст на трухе штукатурки,
старый балкон, вчерашний
день, превратившийся в прах.
Развязанный Гордиев узел,
известка, асфальт, черепица,
сор подворотен и лестниц,
незатворенная дверь.
Здесь, где совпала когда-то
жизнь со звуком и жестом,
улица на слегка измененном
говорит языке.
Июнь белизной мерцает,
и каменеющий мозг,
слепнущий, не вмещает уже
утраченные времена.
Веком окрашены синтаксис,
архитектура, солнце
в капителях колонн,
бронзовая улыбка в нише.
Разве что голод и бедность
сопротивляются веку,
разве что остается
от юности только страх.
Странно,
что мы повидались раньше,
чем думали, — не в долине
Иосафата, не в роще
возле Леты, ни даже
в безвоздушной вселенной…
Эта сгущенность образов отсылает сразу и ко всей традиции Петербургского текста в русской литературе (включая опыт физиологического очерка с его деловитой подробностью описания), и к его эсхатологической проблематике в частности; к контексту поэзии русского Серебряного века, и вообще к поэзии, к ее сути и судьбам, к судьбе поэта-друга, прежде жившего на этой улице, а может быть, и к Ахматовой, словно перекликаясь с ними «в духоте, над нежданным материком» (если воспользоваться образом другого стихотворения Венцловы). Ведь это и был «милый круг» поэтической юности автора, для которой тоже находится место в этом насыщенном литературными смыслами пространстве Петербурга. Здесь, среди нахлынувших воспоминаний и насущных впечатлений, естественно приходят мысли о поэзии.
Звук уходит с толпою,
но ремесло неизменно —
время на строфы разменивать,
страх сколачивать в смысл.
Трепещет лишь пыль да голос,
которому знать не дано,
сколько вбирает истины
его одинокий блеск[388].
Упомянем здесь и еще об одном стихотворении о поездке в Петербург через семь лет и связанном, как и предыдущее, с именем Бродского, которому оно и посвящено, — «В Карфагене много лет спустя» (1995). Своим заглавием оно опять же отсылает и к Петербургу Мандельштама и Ахматовой («В Петербурге мы сойдемся снова…»).
Равновесие. Точка, где выжить лишь нам
Довелось — остальных
Сквозь палаты и нары несло по волнам
На глубинах иных.
…Город теперь
Полон прошлым. И то,
Как едины в нем стройная ясность цепей,
Устремленность мостов,
Свет трамваев и карцеров лампы, бетон,
Двор и облако над —
Та страна, где ты был многократно рожден,
Но не рвешься назад.
(Дословно две последних строки: «Недолговечная страна, в которой столько раз ты родился /ив которую не возвращаешься»[390].)
Город, всегда сохраняющий все свое прошлое, — одна из важных тем поэта: именно такие города ему интересны. В этом отношении уже в другом стихотворении параллельными оказываются ленинградская-петербургская Нева и вильнюсская Нерис (в них одинаково не оставляет знака отражение: «Когда тяжелый отблеск не оставляет знака / Ни в водах Невы, ни в водах Нерис» («Kai sunkus atspindys nepalieka žymės // Nei Nevos, nei Neries vandeny»; стихотворение «Tvankumoj ties nelaukto žemyno riba»)[391]. Настоящая поэзия приносит отблеск, отсвет, atspindys — один из любимых словообразов Венцловы. Он и сам писал об этой сущностной черте поэтической ассоциации, об отблеске другой поэзии, поэта: «…метафора поддерживает метафору, слово отсвечивает [atspindi] в другом слове, иногда за несколько, за десятки строк, а то и за много страниц… контекст все сильно меняет»[392].
Нева и Нерис замещают стоящие на них неназванные свои города — и в русской, и в литовской поэзии эти реки нередко синонимы самого города или важные его составляющие, как «река жизни». Подобные образные сцепления и создают особое пространство «родины» поэта, точнее, «родины» его поэзии, очертания которой не совпадают ни с какими границами и, может быть, ни с каким реальным городом. В стихотворении «As išmokau matyti tamsoj…» («Я научился видеть в темноте») мотив «balso priemaiša lapuose» («примесь голоса в / шуме / листвы»)[393] выявляет противоречивую, двойственную природу города. Он разрушает природное единство, но, с другой стороны, природа таким образом прорастает в город, живет в нем. Это противоречие сохраняется и на звуковом уровне: слово priemaiša — разрыв, нарушение гармонической аллитерации balso… lapuose, в которой слышится шелест листвы. Природа может пробиваться и в городской интерьер — она рядом за окном, за дверью, над крышей: «горя / в стуже марта, колотятся ветки в стекло»[394]:
Тяготенье вселенной берет в сентябре нас в полон.
Только веки прикрой и услышишь, как лист пролетает
и касается тучи и ставни, и крышу латает.
В черепице — подальше от рук — успокоится он.
Наряду с этим, в поэзии Венцловы обозначены огромные пространства: «бетонка до горизонта себя простерла…»; «вторит чертам твоим материк…»[396]. Поэт мерит расстояния материками, океанами, он трагически затерян в мире этой огромности, но его свобода становится силой, позволяющей преодолевать эти немыслимые пространства.
Потому, наверное, и Вильнюс, любимый город, в поэзии Венцловы часто связан с морем, расширяясь и включая, вбирая тем самым локус балтийского порта Клайпеды, где поэт родился. Наиболее заметно это в стихотворении «Odė miestui» («Ода городу», 1974), в котором обнаруживаются смысловые переклички с более ранним стихотворением «Клайпедский канал. Рисунок» («Klaipėdos kanalas. Piešinys»). Несомненно, здесь присутствует и аспект символики моря как «края земли, преддверия иного мира», как определяет эту тему Венцлова-исследователь в одной из статей[397]. Пространство города расширяется до всей Литвы, «скромной приморской страны» (как назвал ее Бродский); или даже дальше — до ощущения связи с тем, что «už jūrų, marių» («за морями»). Поэтому страна или город напоминают остров, плывущий в бурном море, или корабль во власти всех ветров — образ, восходящий к Горацию (на что указал и сам автор), к Овидию, к образам Мандельштама и Пушкина. (Стихотворение цитируется с небольшим сокращением.)