Василий Смирнов - Весной Семнадцатого
Зимой хозяйка приволочет утром со двора такой высохший за лето в порох пучок, поделит, коли велик или маловато нарублено, - надо беречь на растопку, - сунет в печь, кинет на хворост два-три драгоценных березовых полена, охапку сосновых, еловых комельев и всего наварит, напечет вволю, и тепла хватит в избе на день и на ночь. Вот он каков на бездровье, хворост, говорили мамки, нету ему цены, если не полениться рубить и вязать его в пучки как следует, вовремя. В Заполе еще сотню березовых пучков начистишь, насобираешь - дерев там, на своей полосе, наперечет, надумаешься, сердце кровью десять раз обольется, прежде чем спилишь какое кривое, с дуплом, на дрова, хворост только и выручает стряпух. Пес с ней, с барской сосновой рощей! На чужое, грят, рот не разевай, а свое под ногами подбирай!
И девки старались, подбирали каждую палку и ветку. До крови обдирали себе голые локти, пальцы и ладони, рябые от серы, а топоров не выпускали, только треск и стук шел по Глинникам. Толстые очищенные сучья и сухостой они тоже рубили замечательно: хватят раз-другой накосо топором - и, глядишь, сосновая жердь, сук еловый толщиной в руку разваливается пополам, натрое, как задумано. Позади пучков, комелья, как по волшебству, расстилались вскорости улицами и переулками чистый мох и белоус. Сосенки и елочки подстрижены до одной ровнехонько, хоть гуляй под ними, собирай летом грибы и ягоды.
Гонобобельник и черничник на каждой кочке, скоро зацветут кусты. Первый созреет на припеке вместе с лесной запашистой земляникой крупная черника-пачкунья. Хороша пожива, да не больно выгодная на сбор: приходится наклоняться за каждой ягодкой - барашками, гроздьями не родится. Зато когда нальется матово-синяя, кисловатая голубика (гонобобель - тож!) всякого фасона - круглая и граненая, бутылочками, горшочками, подвесками-капельками, ее всегда усыпно; только подставляй набирушку, дой кусты обеими торопливыми руками - такая будет прорва ягод. А там, глядишь, побегут вольготно по белоусу и чистому мху рыжики, красные, сизые, зеленые, мал мала меньше - в копейку и грошик, а то и в пятачок, пропущенные ротозеями-зеваками, ядреные, без единой червоточинки, с молочком. Проглянут, на счастье ребятне, и цари лесные - белые грибы, коровки, самые большие, настоящие боровики, какие бывают лишь в соснах и елках, во мху, с сахарными долгими кореньями и развесисто-тугими коричневыми шляпками. Обмелеют в жару очищенные от можжух ямы с густо-черной таинственной водой, обросшие по краям осокой и кувшинками, и хоть руками лови карасей, круглых толстых, что лапти, золотых и серебряных, как лещи на Волге, - таскай их домой корзинами вместе с гонобобелем, брусникой и грибами, на удивление мамкам и батькам.
Но пока весной ничего этого нет в Глинниках, кроме гадюк и ужей. Гуляй под стрижеными елками и соснами да поглядывай под ноги, можешь и медянку встретить, она хоть не жалит, безногая ящерица, веретеница, но много про нее страхов в народе наговорено, лучше все-таки повстречаться с гадюкой. Палка всегда наготове, убьешь и зарубочку сделаешь на память - добрым делам полезно вести счет.
И столько песен разливается весной по Глинникам, не переслушаешь: что ни девка, то песенка. Иная поет тихонько, как бы про себя, иная - в половину голоса, другая в полный дерет, даже с добавкой, на весь лес, поди доносится до самого Заполя. Песни разные, но больше, как всегда, жалобные, про измену, безответную любовь, про чужую дальнюю сторонку, куда уехал-укатил милый, а то и про Карпаты, где он лежит без могилы и креста. И даже если которые миленочки, из подростков, на войну не взяты и рубят пучки и комелье где-то рядом, подсобляя сестрам, матерям, все равно девкам нравилось петь про разлуку и измену. Поют грустно, плачутся, сами же завсегда веселые-развеселые, смех да шуточки между собой, будто песни не про них про других, и ничего их не касается на свете. Может, и на самом деле их не касалось, кроме дролей-залеточков, ничего другое, что происходило вокруг, у них, девок, была своя жизнь, неведомая Шурке и, значит, неинтересная. Однако по тому, как Растрепа заметно льнула к девкам, начинала мурлыкать, напевать их песенки, тосковать, плакаться неизвестно о ком и о чем, - в этой неведомой девичьей жизни, как и в жизни парней-подростков, было что-то и завлекательное, но пока ему, Шурке, незнакомое.
Еще приятней должно было бы быть в яровом поле, за Гремцом, к Крутову, где началась весенняя пашня. Но пахарей нынче виднелось мало, лошадей в селе осталось наперечет, полосы, загоны безлошадных хозяев зарастали осотом и лебедой. А подле, в барском бескрайнем поле, и вовсе не видать пахарей, разве что пленные австрияки по указанию Степана-коротконожки, а то и Василия Апостола (дед не мог вовсе отвыкнуть от своего старого положения в усадьбе и вмешивался, учил молодого старшого, что и где пахать, хоть тот и сердился, огрызался, что сам знает) поднимали перелоги на выборку, где земля получше, пожирней. Мужики поглядывали на барское поле, в ту его пустынную сторону, что простиралась до волжского луга, и матерились, скрипели зубами.
- Как собаки на сене... ни себе, ни людям!
Мужики уже не хмельные и не добрые, нету в них бесшабашного шумного раздолья, одна злоба. Они точно протрезвели, и у всех как бы болели, трещали головы с недавнего праздника.
Мало, мало отрады нынче в яровом поле, что в своем, что в чужом, это замечали и ребята. Только жаворонки пели-звенели с утра до вечера в высоком, начавшем голубеть и белеть небе, почище девок распевали, веселее. Жаворонки ни на что не жаловались, для них и барское поле было родным, как сельское, вся земля одинаково своя. И жизнь на ней для жаворонков была без перемен, прежней, постоянной. Оттого и звенело поднебесье колокольчиками без устали.
Счастливцы, имевшие лошадей, возвращались с поля расстроенные, сердитые еще и потому, что надо было давать коня соседу, соседке. Да ведь на всех не напасешься! И мерин, гляди, шатается, не тащит пустую телегу. Не удивительно: овсины завалящей не нюхивал за весну, торба-то на повети, который год заброшена туда за ненадобностью. И самому надо-тка сеять, дрова из лесу возить, пока не сожгли, балуясь, ребята, и отказать соседям неловко - тоже ведь не на себе же пахать... Ну и жизня пошла красная, слободная, сатана ее возьми, раздери на мелкие куски и брось псу под хвост! Ни часу, ни минуточки сдыху, покою!
Сердились, расстраивались и, удивительное дело, находили время почти каждый вечер, после работы, посидеть на бревнах возле Косоуровой избы, под липами. Да не в валенках и полушубках выходили на улицу, как прежде, в одиночку, покурить на своей завалинке перед сном. Нет, умывались, переодевались нынче в чистое, будто в церковь собирались идти, а дальше бревен никуда не добирались, грудились там, словно на сходке.
Не один Катькин отец, многие заговорили, как он, про пожары, потравы, дешевую аренду пашен и покосов.
У Мусина-Пушкина, в соседнем уезде, конторщики, управлялы за ум взялись: мужики пасут скотину на графских заливных лугах, а объездчики глядят да крестятся - слава тебе, хоть не в озимом господском поле! Верно бают: кто смел, тот и съел... А ты как думал? Нешто по-нашенски: умеем, да не смеем, тьфу! Тогда пихай в брюхо лапоть и не скули... Да ты погоди, слушай, а я о чем? Покосы, говорят, пойдут у них по приговору сходов - в десяти рублях десятина. И за то конторщики, получатели благодарят граждан мужичков: могут ить и задарма скосить. Вон оно куда, сват, дело-то поворачивается. Не гляди на нас комом, гляди россыпью! Ха-ха-ха!.. Да что далеко ходить, у нас самих, под боком, в Василеве, ну, за лесом, не будет и двадцати верст, богатеи, владетели угодий так перепугались, сами скостили арендную плату с тридцати целковых до двух с полтиной. Зачем мне врать, за что на базаре купил, за то и продаю, василёвцы хвастались при мне. Понимай: себе в убыток, токо, мол, не трогайте нас, не отбирайте земельку... Ясно! А то, как у помещицы Шипуновой кукарекнет ночью красный петух, и вся недолга, выскочила барыня в одной нижней юбке... Экий умница петя-петушок, красный гребешок, соображает правильно: не прижимай людей шибко, сука, не дери втридорога за кочки, за болотину! Тоже вот слышно, за чугункой, рядышком, сгорело в один час имение Фогеля. Не пожелал уступить народу - лишился всего... Да-а, еще хорошо, кум, успела выскочить барыня-сударыня, про которую говоришь, могла и не успеть, дай-то бы бог так в следующий раз!
- Бог послушается, бес вас заешь, обязательно послушается! Это господу богу раз плюнуть. Ему, думаю, осточертело глядеть на нас, как торчим праведниками возле рая, ждем, когда нам апостол Петр распахнет ворота: пожалуйте, милости просим!.. А у самих, дуй те горой, ключи давны-ым-давно-о брякают в кармане, - проворчал Егор Михайлович, глебовский гость, зачастивший в последнее время к мужикам в село. - Отмыкать надо-тка собственной рукой! И ничего не жалеть, как ту барыню-сударыню вашу, что еле выскочила из огня... Не жалеть, говорю!