Андрей Губин - Молоко волчицы
— Снова! Снова! — закричали подошедшие на песню помольцы, чьи телеги стояли в дальнем углу двора.
А Трофим Егорович казенную бутылку отколупывает.
У Синенкиных своя баталия идет: Федор не прочь породниться с Есауловыми — люди видные, но сам называться не пойдешь. Есаулиха вроде обещала Насте прийти на сговор — никого нет. Пьяных братьев Федька видал на мельнице, а там тоже невеста. Сколько можно, ждали.
Тут, как на грех, сваты приехали — с Генеральской улицы! Правда, сам жених Петр Глотов, гребенской казак, жил на хуторе, а дом его, доставшийся по наследству, на курсу господа занимают. Глотовы фамилия известная, брат Петра чихирню держит. Но жениха Синенкины в глаза не видали. Услужливые языки донесли: чином сотник, лет сорок два, при капиталах — винодел, с лица тощеват, плюгавенький, белоглазый, чуб вьется, как наплоенный, но тем чубом он достанет невесту лишь до плеча.
Пока сваты сидели в горнице, Мария в амбаре бухнулась в ноги отцу, призналась в любви с Глебом до венца. Федор снял с поперечины вожжи и полосовал дочь до крови. Она ловила губами его руки, целовала их, зажимала себе рот, чтобы в хате не услыхали крика.
Вошла побелевшая Настя, тоже просила отказать гребенским. И хотевший было уступить Федор взъярился вновь. Как? Бабы будут верховодить в доме? Он им хозяин или они, может, ему? Разве он против Есаулова парня? Все выложили бы ему для счастья любимой дочери, но где он? Быть ей за гребенским казаком! Стар? Дюжей любить будет! Ростом мал? С красы воду не пить! Люди справные — три пары быков, туча пчел, виноделие, а главное религия своя — старообрядцы, поганой щепотью не крестятся, помидоров не едят, бесовское зелье не курят!
— Сам-то куришь, — робко вставила Настя.
Федор задохся от ярости, пнул макитру с кислым айраном — на черепки разлетелась.
— Цыть, проклятые! Истинно говорит дядя Анисим: домашние — враги человека! Душу вы мою вымотали! Федька, неси шашку, порубаю гадюк подколодных! — И хлестал ременными вожжами длинные голые ноги дочери с костистыми, еще детскими коленками. И остыл, как урядник перед есаулом, в амбар прикостылял дед Иван, сваты остались в хате одни. Он тоже против мозглявенького Петра, но сказал так: — Богатые, нос драть будут!
— Что у нас, девка в поле обсевок, что ли? — скрывает тайну дочери Федор. — Не пустодомка, не межедворка, на работу моторная.
— Откажи, — махнул дед Насте. — Молода, мол, еще.
Федор набычился.
Ночью Мария тихо плакала в темноте, на сундуке. Тело жгли рубцы. А душенька изболелась за милого — Федор грозил зарезать Глеба и сокрушался, что нету Антона, тот бы ему показал где раки зимуют. Пожалиться некому все спят. Отец в чихирне сидит. На улице прохожие девки поют.
Что ж ты, Машенька, да ты на личико бледна?
Или душечка да заболела у тебя?
Ой болит-болит да сердце ноет у меня,
Я из горенки да все во горенку хожу,
Часто-часто да я все в окошечко гляжу.
Увидала да я поругала подлеца:
— Где ж ты, милый, мой хороший, пропадал
Или в карты, или во бильярты ты играл?
— Я не в карты да я не в бильярты не играл,
Я с хорошенькой девчоночкой гулял…
Скрипнула дверь. Отец. Сжалась, притворилась спящей, неровен час убьет пьяный. Федор осторожно присел на краешек сундука. Она вспомнила, как злобно сек он ее, глаз не открыла. Отец посидел, сказал, дохнув вином:
— Яблок большущий уродился на энтой яблоне, что с краю, и спрятался в листьях. Вечером гляжу, листья опали, а он так и просится в руки, холодно ему. На. — Положил на подушку яблоко. Яблоко было большое и теплое.
Она поймала, как в амбаре, его разбитые работой руки, беззвучно тряслась в рыданиях. А он, как в далеком ее детстве, гладил дочь по голове, сморкаясь в рубаху.
ЗИМНИЙ САД
Прасковью Харитоновну Есаулову в станице называли — кремень-баба. Оттенков тут много. Старинный. Твердый. Холодный. Дающий огонь кремень. С возвращением старших сыновей со службы она стала думать об их будущих семьях. Заранее знала, что жена не заменит мать, и заранее не любила, как велось исстари, будущих снох. Тем хуже, если снохи будут любить ее сынов, — она будет ревновать материнской ревностью. И заранее решила, что праздничные рубахи сыновей будет стирать сама — разве жена так постирает! Но женитьба неотвратима — не нами начато, не нами кончится. Она еще помнила, что и ее не любила свекровь по той же причине — сына забрала, но теперь сама созревала в такую же, в черной шали, свекруху. Она знала, что будет противиться бракам сыновей, и звала, что потом уступит, согласится. Когда Настя Синенкина намекнула ей, что не худо породниться, Прасковья надела роги — заупрямилась: старшие сыны пока еще не женаты, Глеб подождет, Синенкины — старообрядцы, хотя сама Настя была из православных. И не видать бы Глебу Марии как своих ушей, если бы не узнала Прасковья, что братья почти просватали за Глеба хромую дочь мужика. Из двух зол она тут же выбрала меньшее — Марию, казачку. Сердце Прасковьи даже помягчело, как воск у огня, — душа у Маруськи голубиная, а что некрасива, так об этом уже сказано: красивые пляшут, некрасивые пашут. Конечно, свекровскую суровость в Прасковье не растопит никакой огонь, но она будет жалеть Марию: даст иногда поспать на зорьке, сама коров подоит, хлебы поставит, разрешит снохе вечерком у калитки с подружками язык почесать — бабья услада.
О хромой Раечке Прасковья узнала от Спиридона в тот же день — он прибегал домой за аракой — и хотела сразу же, вечером, идти к Синенкиным на сговор, как договаривались Глеб и Мария, но сыны загуляли допоздна, явились в полночь пьяные, говорить с ними было бесполезно, да и скотину управлять на ночь пришлось самой.
На другой день старшие братья ушли похмеляться, а младший зло наказывал себя за вчерашнее работой, сено перекладывал, был хмур, неразговорчив и только чуть успокоился, когда мать ушла к вечерне.
Задав скотине корм, Глеб задумался, сидя на яслях между желтыми быками. Неженатому царства нет (рая). Женились все. Невест и женихов чаще выбирали отцы, матери, свахи. Это Глеба не пугает — он выбрал сам. Хорошо жениться после службы. И это не страшит, что еще не служил. Другое скребется кошками в душе. Разлад какой-то почувствовал он вчера на мельнице. Хромую мужичку — и говорить нечего — он не возьмет. Но встало другое: не хочется ему спешить с женитьбой и на Марии. Так не бросают косу на лугу при первой жажде или голоде — сначала ряд пройди, а еще лучше все закончи, потом пей, ешь, лежи на сене. Пусть она будет рядом, любимая, зовущая, но пусть даст покосить ему — он большие дела задумал! — и тогда он озолотит ее своим богатством.
Остро воспринимал он распаханные под тяжкими тучами поля, обильные дожди, ласку солнца, ветер, что отвевает мякину от чистого зерна. Он любил их почти поэтически, любил грубозатой плотской любовью, зато как сильно любил! Он разводил животных, дающих доходы, и, не дрогнув, резал их на мясо. Вместе с тем мог любоваться их грацией.
Сладость обладания землей! Она непонятна Оладику Колесникову, который живет, как дикарь, поел — и спать, а на добычу выходит, когда проголодается. Клочок земли, полдесятины лимана с камышом и родником, вечная родовая собственность Есауловых, клочок этот давал Глебу нечто от бессмертия — ведь земля на лимане вечна, и принадлежит она Глебу не только в ширину и в длину, но и до самой глуби и до самой поднебесной сини. Камыш рядом с лиманом не трогает его, не волнует. А свой, на лимане, шепчет хозяину о прелести обладания. А яблоня, конь, монеты!..
Женитьбе, конечно, все это не помеха. Еще приданое дадут за Марией. Но странное чувство не покидало его — не докосил он, не допахал… Пусть подождет Мария. Он ей будет верен, они будут встречаться по вечерам, а пока он солдат на походе, а жен в поход не берут. И он твердо решил сказать и братьям, и матери, и Марии, что жениться до службы не резон, а там видно будет. Всю правду говорить незачем, достаточно сказать о службе.
Вошел в хату, засветил зеленую лампаду. Походил-походил, сел, словно ожидая суда. Душа ноет — не потерять бы Марию. И совладать с собой не может — рано жениться. Сильно приворожила она его. Тешился он дармовой любовью, посмеивался, жалел длинноногую девчонку, да и проросли в сердце алые цветки с цепкими корнями.
Зарыпела калитка. Собака молчит: свои. Вошла мать. Долго смотрела на сына. Сняла шаль. Села в сторонке, как у чужих.
— Чего вы молчите, мама?
Не ответила. Только смотрит прекрасными черными глазами. Волосы у Прасковьи с красниной и проседью. В детстве натерпелась за волосы, погодки на улице кричали: рыжий-красный — черт опасный, рыжий красного спросил: чем ты бороду красил? На лице, детски открытом, оспинки. Глаза Прасковья передала Михею, волосы — Спиридону, Глебу — неуемную рабочую жадность, всех оделила.