В Розанов - Русский Нил
Всюду евреи и входят к другим народам не только с ласкою и пользою (оживление), но и с истинным "влечением", вот как к мужу жена, как к жениху невеста. Этого мы не замечаем ни у одного народа: немцы, французы, наконец, живущие среди нас массами татары - все они живут среди нас, около нас, но отнюдь не с нами! Великая разница! Евреи же, приходя в Бухару или живя с русскими, с литвою, поляками, с арабами (в Испании), живут с ним и, с нами, слепляются, входят во все наши дела, в подробности их, входят везде с горячностью и энтузиазмом. Известный Шейн, собравший два тома русских народных песен со всеми вариантами - песен свадебных, похоронных, бытовых,- неужели еврей этот служил не нам, а евреям, желал "запустить жидовскую руку в песенное творчество русского народа"? Он так же желал "запустить руку", как бедный Рабинович желал "запустить руку в христианство", приняв Христа и призывая к этому соплеменников! Удивительное "запускание руки" в чужой карман, оставляющее в кармане этом больше, чем сколько в нем лежало! Г-на Венгерова я не могу назвать талантливым критиком или историком литературы, но воображать, что он не для русской литературы, а "на пользу евреев" трудится, собрав биографические сведения о множестве русских писателей (в своем "Критико-биографическом словаре") и издав Белинского,- это до того глупо, что нельзя на это возражать. И множество подобных явлений. В евреях есть что-то женственное, немного бабье. Они нервны, крикливы, патетичны, впечатлительны. Они не имеют басов, а более нежные тембры голоса, начиная с тенора и выше, но не ниже, не переходя в октаву. Все это черты женской души, женского сложения, как и их испуг перед оружием, врожденная антипатия к войне, к лязгу оружия, к грубой и жестокой борьбе, если это не нервная потасовка. Вот именно в такую "нервную потасовку" они вступили, бессильно и страстно, с римлянами, осадившими их Иерусалим, да и все их борьбы, войны напоминают колоритом своим, бессильною яростью и минутами жестокостью "бабью свару". Никогда это не было тяжеловесною, настоящею, грозною войною. Марса у них не было, а только тысяча Венер, тысяча вакханок, менад, разъяренных, пророчественных... Таковы их Юдифи, Деборы, Эсфири, то нежные, то мстящие. Да таково и все племя - к тому и я веду речь,- влюбчивое во всякую окружающую культуру, влюбчивое в племена Окружающие, около которых они не могут и не умеют жить только соседями, а непременно вступают с ними в интимность, "заводят шашни", вступают в любовную связь, в подлинное супружество, только не плотски, а духовно, сердечно, образовательно и культурно! Вот их роль! Далекая от роли татарина, немца, который живет собою и для себя, который всем сосед и никому не родня, в Бухаре, в Африке или в России.
***
На пароходе вообще много едущих не за заботою, а для отдыха. Я все любовался двумя, очевидно, учительницами; в лицах их, манерах и всем поведении чувствовалось такое наслаждение этим отдыхом после тяжелого труда, что было приятно смотреть. Праздники - отдыхи; так сказано в Библии. И кто не знает труда, не знает и праздника в жизни своей,- лишение ужасающее! Эти учительницы постоянно выли вдвоем, и прочей публики для них точно не существовало. Примостившись где-нибудь поуютнее, они располагались со своим чаем или пили благоразумное молоко: затем которая-нибудь из них принималась за рукоделие, а другая читала ей вслух. Я прислушался; книжки были интеллигентные, идейные. И негромко они рассуждали между собою во время чтения. Так они учились, большим или малым учением, и во время отдыха. И всё было так умно и мило у них.
Озабоченная мамаша с пятью детьми, в возрасте между 12-ю и 5-ю годами, решительно не знала, что делать, и готова была каждую минуту расплакаться. Глаза ее выражали то молитву, то ужас, то раздражение; казалось, пароход разваливается, и ее милые детки сейчас погибнут. На самом Деле пароход хлопал колесами по воде и ничего не совершалось грозного. Но детки ее были похожи на птенчиков с отрастающими крыльями, которые начинают подниматься над гнездышком и вылетать из него на несколько аршин или сажен. Так как мамаша с самого рождения не выпускала их из-под глаз, то, естественно, она и не заметила этой медленной метаморфозы и уже привычным глазом, всеми привычками души ожидала и требовала, чтобы они никуда не отделялись от ее больного, слабого, полуразбитого тела. От этого проистекали вечные задор и раздор благочестивого гнезда. Оно наполняло шумом своим пароход. Пассажиры, и в том числе я, любовались на резвых девчоночек и одного мальчика, которые спешили с носа на корму и с кормы на нос, открывая то тут, то там новые прелестные зрелища:
- Белый пароход идет! Белый пароход идет! Огромный!
Все бросались смотреть на белый пароход. Мамаша надрывалась от страха, что пароходы столкнутся и все погибнут, а главное - погибнут ее милые дети. Но кто-то из них уже перебежал на другой борт и оттуда звал сестренок:
- Лодка подошла к самому пароходу! Сейчас она потонет! Под самыми колесами!
Пароход принимал нового пассажира, спускали трап; лодку, правда, страшно качало, но все обходилось без драмы и трагедии.
В чудном вечернем закате солнца пароход несколько притих. Чай кончился, и остающиеся час или полтора до сна все отдались любованию и безмолвию. Даже притихла и успокоилась заботливая мамаша, около которой сгруппировались ее дети, по-видимому, уставшие за день. Старшая из ее девочек, несколько отделавшись, сидела, поджав под себя ноги, и, вытягивая напряженно губки, что-то мечтала про себя. В руке у нее был клочок помятой бумаги.
Я подошел и заговорил с нею. Она подала мне клочок бумаги, который я выпросил у нее на память,- так мне это показалось любопытным. Всего 12-ти лет, только что перейдя из первого во второй класс гимназии, она с ужасными кляксами в чудовищными грамматическими ошибками переписала для себя стихотворение, которое теперь восторженно повторяла про себя, как бы молитву на сон грядущий или заветное письмо, полученное от подруги. На бумажке было написано:
На Дальнем Востоке заря загоралась.
Сегодня уснуть я всю ночь не могла.
То жизнь мне в венке из цветов улыбалась,
То терном колючим грозила и жгла.
О жизнь, не хочу я позорного счастья.
Твоих не прошу я обманчивых роз.
Хочу я свободы, свободы, свободы,
И знай,- не боюсь ни страданий, ни гроз.
Иди, я бороться с тобою готова,
Я жажду волнений, я жажду борьбы.
И пусть я паду за любовь, пусть паду я,
Не буду покорной рабыней судьбы47.
Я был ошеломлен. Не было сомнения, что девочка не имела никакого понятия о том, к чему относилось это стихотворение, ничего не знала другого, так сказать, из "репертуара" этих понятий, слов и особенно действий. Между тем она читала его явно богомольно.
- Нравится вам это стихотворение?
- Очень нравится!
- Что же вам в нем нравится?
- Что? - Она подумала и указала на некоторые строки; это были самые красивые и патетические строки. Девочка схватила в стихотворении, так сказать, общую ситуацию души человеческой, души молодой и именно девичьей, каковою была сама, и приняла все стихотворение как прямо обращенное к себе. Именно как письмо, к ней адресованное, но которое почтальон не донес, выронил на дороге, а она случайно гуляла и нашла его. Известно, что дети растут впереди своих лет, "выходят замуж" и "женятся" в 9, 10, 11 лет, "имеют детей" и носят их в виде кукол. Предварение будущего - вечный закон души человеческой. Девочка страшно горячо взяла душою выбор, выбор между счастьем и страданием, и в сторону последнего. "Позорное счастье", "обманчивые розы" и, в противоположность им, что-то "грозящее и жгущее", что она примет на себя в какой-то "неясной борьбе",- это уже плакало в душе ее. Я видел это по глазам и губам. И, может быть, она заснет эту ночь, как и та 19-летняя девушка, к которой на самом деле письмо-стихотворение написано. Вот вы и подите, и исследите законы влияний души на душу, проследите те тропы и дорожки, по которым оно идет в стране, в народе, в обществе, в эпохе. Вспомнить из Иова вопрос Божий: "Знаешь ли ты время, когда рождают дикие козы на скалах, и замечал ли роды ланей? Можешь ли рассчитать месяцы беременности их? И знаешь ли время родов их?" (Глава 39-я, стихи 1-2). Неисследимое! Неисследима живая природа в ее диком устроении, а уж душа человеческая с ее "тайничками" и культура человеческая с нехожеными дорогами, впереди ее и по всей ее, неисследима стократно...
- Откуда же вы списали, милая девочка, это стихотворение?
- Из журнала. Папа получает много журналов. Кажется, из "Русского Богатства".
И что такое "Русское Богатство" - она не знала. Короленко, Михайловский все terra incognita для малютки, почти малютки.
И подумал я: какой вздор самая мысль остановить уже раз начавшееся движение идей! "Останавливать" что-нибудь можно было до книгопечатания, до Гуттенберга, при рыцарях, закованных в латы, и вообще в том элементарном строе, когда "останавливающий" властелин или олигархия властелинов могли охватить глазом и руками комплекс явлений, подлежавших стискиванию вот эту маленькую жизнь германского феодального княжества или какого-нибудь епископского городка. Но теперь? Теперь все явления социальной жизни стали воздухообразны и решительно неуловимы для физического воздействия. Воздух, электричество, магнетизм - вот сравнения для умственной жизни. Она автономировалась, получила ту свободу, какой никто не давал ей, просто потому, что стала волшебно-переносимой, волшебно-подвижной, волшебно-неуловимой, неощутимой. "Лови руками холеру", "хватай щипцами запах розы" - вот что можно ответить цензуре и властелинам, рассмеявшись на их попытки. И вообще уже все давно пошло свободно и свободно будет идти, повинуясь лишь своим автономным законам, умирая, "когда смерть пришла", своя, внутренняя, от естественной дряхлости; а пока "смерть не пришлая, то живи, несмотря на все палки и камни, которые неуемные люди швыряют в запах розы или холеру, кому как угодно и кто как назовет.