Вадим Кожинов - О русском национальном сознании
Было бы совершенно ошибочным заключение, что Чаадаев здесь "приукрашивал" русское правительство. Ибо тут же он говорит, имея в виду предстоящую публикацию своих "Писем": "Я уже с давних пор готовлюсь к катастрофе, которая явится развязкой моей истории. Моя страна не упустит подтвердить мою систему, в этом я нимало не сомневаюсь".
Но когда дело шло не о судьбах отдельных людей, а о судьбе русской культуры, Чаадаев прекрасно понимал, что именно в его "жестокий век" она достигла мирового величия и значения.
Очень важно отметить в заключение, что та национальная самокритика, которая так резко выразилась в первом "Письме" Чаадаева, была обращена отнюдь не к русской нации в ее целом, а к тем, кто призван был непосредственно творить русскую культуру,- к людям того слоя, которому принадлежал и сам Чаадаев. Он писал, например: "Просмотрите от начала до конца наши летописи,- вы найдете в них на каждой странице глубокое воздействие власти, непрестанное влияние почвы (то есть народа.- В.К.) и почти никогда не встретите проявлений общественной воли". Именно потому в "Письме" Чаадаев все время говорит "мы", все время речь идет о "нас" - тех, кто, по его слову, должен "свободным порывом наших внутренних сил, энергическим усилием национального сознания овладеть предназначенной нам судьбой", "постигнуть нынешний характер страны в его готовом виде, каким его сделала сама природа вещей", то есть создать великую национальную культуру, достойную "великого народа" (курсив мой.- В.К).
Чаадаев, как уже было показано, исключительно высоко оценивал - и, видимо, даже переоценивал - потенциальную мировую роль русской культуры. Но этот пафос Чаадаева был продиктован вовсе не крайне патриотическими или националистическими настроениями. Его менее всего можно подозревать в национализме и столь же ошибочно приписывать ему (хотя это так часто делают) антинациональную позицию, как нельзя найти этих крайностей и у Пушкина, и у Гоголя, и у других виднейших деятелей эпохи. Крайние позиции в этом вопросе сложились позже, в 40-е годы, после "раскола".
Пафос Чаадаева был обусловлен осознанием грандиозности совершавшегося в России, при его собственном участии, события - становления великой национальной культуры. Именно отсюда проистекает и исключительная резкость самокритики, и ослепительность предвещаний о наступившем расцвете.
И это вовсе не было чисто личным настроением Чаадаева. О том же самом, даже почти в тех же словах, писал в 1830 году крупнейший критик эпохи Иван Киреевский. В своем "Обозрении русской словесности за 1829 г." он говорил: "...если просвещенный европеец, развернув перед нами все умственные сокровища своей страны, спросит нас: "Где литература ваша? Какими произведениями можете вы гордиться перед Европою?" - Что будем отвечать ему?.. Будем беспристрастны и сознаемся, что у нас еще нет полного отражения умственной жизни народа, у нас еще нет литературы".
Та же мысль, и обусловлена она тем же: предчувствием близкого, уже совершающегося становления великой, подлинно мировой русской литературы. Еще каких-нибудь десять лет назад никто не утверждал, что в России нет литературы! Однако теперь это естественно, ибо сразу же вслед за только что процитированной фразой Киреевский говорит следующее:
"Но утешимся: у нас есть благо, залог всех других: у нас есть надежда и мысль о великом назначении нашего отечества! Венец просвещения европейского служил колыбелью для нашей образованности; она рождалась, когда другие государства уже доканчивали круг своего умственного развития, и где они остановились, там мы начинаем. Как младшая сестра в большой, дружной семье, Россия прежде вступления в свет богата опытностью старших...
Совместное действие важнейших государств Европы участвовало в образовании начала нашего просвещения, приготовило ему характер общеевропейский и вместе дало возможность будущего влияния на всю Европу... Когда же... все блага будут нашими - мы ими поделимся с остальною Европою и весь долг наш заплатим ей сторицею".
Так писал Киреевский вслед за Чаадаевым - возможно, даже не без влияния уже написанных к этому моменту "Философических писем", известных ему в рукописи. Он писал это, кстати сказать, уже после того, как увидел в "Онегине" рождение "периода поэзии русско-пушкинской".
Но не будем здесь касаться творчества Пушкина; обратимся к произведению, как бы венчающему собой эпоху 30-х годов (чаадаевские "Письма" можно считать ее теоретическим "началом"),- к "Мертвым душам" Гоголя.
Не будет преувеличением утверждать, что эта поэма- наименее понятое и освоенное из всех великих классических творений русского искусства слова.
Это имеет свои причины. В частности, именно в момент выхода "Мертвых душ" русская культура раскололась на два противостоящих течения славянофилов и западников,- и каждое из них, естественно, стремилось сделать своим знаменем творчество величайшего современного художника.
Ясно, что разноречивые оценки поэмы Гоголя были продиктованы остротой борьбы; каждая из сторон стремилась показать, что Гоголь подтвердил ее позицию, ее оценку России. Более того, обе стороны хорошо сознавали, что их характеристика Гоголя недостаточно объективна, что есть правота и в суждениях противника. Но логика борьбы вынуждала отстаивать односторонние определения. Так, например, Белинский, отвечая на письмо К.Кавелина, который упрекнул его за одностороннее толкование творчества Гоголя в статье против славянофила Юрия Самарина, объяснял: "Насчет Вашего несогласия со мною касательно Гоголя и натуральной школы, я вполне с Вами согласен, да и прежде думал таким же образом. Вы, юный друг мой, не поняли моей статьи, потому что не сообразили, для кого и для чего она писана. Дело в том, что писана она не для Вас, а для врагов... Поэтому я... кое-что изложил в таком виде, который мало имеет общего с моими убеждениями... Например, все, что Вы говорите о различии натуральной школы от Гоголя, по-моему, совершенно справедливо; но сказать этого печатно я не решусь; это значило бы наводить волков на овчарню, вместо того чтобы отводить их от нее. А они и так напали на след и только ждут, чтобы мы проговорились. Вы, юный друг мой, хороший ученый, но плохой политик..."
Итак, те или иные высказывания Белинского о Гоголе были продиктованы требованиями литературной политики. Между тем в современных работах все суждения Белинского о Гоголе рассматриваются, как правило, в качестве выражения его истинной, объективной, последней позиции. Только так, например, могло сложиться представление, будто бы Белинский считал "Мертвые души" сатирическим произведением и будто те, кто полагает и сегодня, что поэма Гоголя - сатира, следуют в этом отношении Белинскому.
Из некоторых полемических суждений Белинского в самом деле можно при желании сделать вывод, что он считал "Мертвые души" сатирой, произведением прежде всего "отрицающим", разоблачающим действительность. Белинский в разные периоды своего развития понимал сатиру различно. Но, во всяком случае, он писал, что "нельзя ошибочнее смотреть на "Мертвые души" и грубее понимать их, как видя в них сатиру". Он упоминает здесь же о лирических отступлениях, определяя их как "гремящие, поющие дифирамбы блаженствующего в себе национального самосознания". Но он имеет в виду и поэму в целом (полностью признавая здесь правоту гоголевского определения жанра). Он говорит, что целостный пафос поэмы Гоголя "проявляется не в одних таких высоколирических отступлениях: он проявляется беспрестанно, даже и среди рассказа о самых прозаических предметах... При каждом слове его поэмы читатель может говорить: Здесь русский дух, здесь Русью пахнет!
Этот русский дух ощущается и в юморе, и в иронии, и в выражении автора, и в размашистой силе чувств, и в лиризме отступления, и в пафосе всей поэмы, и в характерах действующих лиц, от Чичикова до Селифана и "подлеца чубарого" включительно,- в Петрушке, носившем с собою свой особенный воздух, и в будочнике, который при фонарном свете, впросонках, казнил на ногте зверя и снова заснул. Знаем, что чопорное чувство многих читателей оскорбится в печати тем, что так субъективно свойственно ему в жизни... Но это значит не понять поэмы, основанной на пафосе действительности, как она есть...
Мы уверены, что многие... будут говорить и писать, что Гоголь в шутку назвал свой роман поэмою... Мы скажем только, что не в шутку назвал Гоголь свой роман "поэмою" и что не комическую поэму разумеет он под нею. Это нам сказал не автор, а его книга... Все серьезно, спокойно, истинно и глубоко..."
Так писал Белинский после выхода "Мертвых душ". Однако сразу после опубликования этой статьи он познакомился с брошюрой Константина Аксакова "Несколько слов о поэме Гоголя...", где "Мертвые души" рассматривались, в частности, как возрождение древнего эпоса. И поскольку концепция Аксакова разумеется, весьма односторонняя - была аргументом в пользу славянофильских идей, Белинский немедленно выступил с резкой полемикой. Он писал, в частности: "В "Илиаде" жизнь возведена на апофеозу; в "Мертвых душах" она разлагается и отрицается".