Константин Романенко - Борьба и победы Иосифа Сталина
Считается, будто бы все началось с того, что на следующий день после осмотра больного приехавшим из-за границы специалистом, невзирая на медицинские предписания, Крупская под диктовку Ленина написала письмо Троцкому «о монополии внешней торговли».
Обычно все авторы связывают последующие факты с этой диктовкой. В том числе и причины острого телефонного разговора Сталина с женой больного вождя партии. От этой ложной предпосылки проистекает искажение существа поступков, замыслов и намерений Ленина, отраженных в документах, написанных им в этот период.
Чтобы исключить неясности и кривотолки, приведем это пресловутое письмо полностью. 21 декабря Крупская написала: «Лев Давыдович, проф. Ферстер разрешил сегодня Владимиру Ильичу продиктовать письмо, и он продиктовал мне следующее письмо: «Тов. Троцкий, как будто удалось взять позицию без единого выстрела, простым маневренным движением. Я предлагаю не останавливаться и продолжать наступление. В. Ленин».
Пожалуй, необходимо обладать невероятным воображением (или полным отсутствием его), чтобы посчитать, будто бы эта малозначащая — всего в три строки — запись могла послужить причиной конфликта Сталина с Крупской. Но ведь именно такая точка зрения, отстаиваемая людьми, обремененными учеными степенями и званиями, утвердилась в историографии.
Конечно, это не так! И попробуем разобраться в этом вопросе без закомплексованности, обратив внимание на иные, более существенные обстоятельства.
Через два дня после возложения на Сталина (Пленумом ЦК, а не узкой группкой Политбюро!) персональной ответственности за ограничение как личных встреч, так и переписки вождя, и на следующий день после указания Ферстера о строгом соблюдении предписаний врачей по прекращению больным умственной работы произошел иной, более значимый эпизод.
Долгое время он скрывался, но именно этот важный момент и стал своеобразным импульсом для дальнейшего хода событий. Существует документ, известный давно, но который историки старались обходить. В своих записках секретарь Ленина Фотиева пишет, что 22 декабря 1922 года в 6 часов вечера Ленин продиктовал ей следующий текст:
«Не забыть принять все меры достать и доставить... в случае, если паралич перейдет на речь, цианистый калий как меру гуманности и как подражание Лафаргам...»
Фотиева вспоминает: «Он прибавил при этом: «Эта записка вне дневника (речь идет о дневнике, который вели секретари Ленина. — К.Р.). Ведь вы понимаете? Понимаете? 14, я надеюсь, что вы исполните. Пропущенную фразу в начале (я) не могла припомнить. В конце — я не разобрала, так как говорил очень тихо. Когда переспросила — не ответил. Велел хранить в абсолютной тайне».
Конечно, Фотиева лукавит. Такая просьба была равнозначна мине с включенным часовым механизмом Какие же важные слова «забыла» секретарь Ленина в данном ей поручении? Как она поступила, получив его указание «доставить цианистый калий»?
Очевидно, что Фотиева не хочет «припомнить» из продиктованного Лениным абзаца имя человека. И фраза должна прозвучать так: «Не забыть принять все меры достать и доставить (от Сталина. — К.Р.) в случае, если паралич перейдет на речь, цианистый калий...» Несомненно, что, получив это неожиданное и опасное, можно даже сказать, страшное поручение, Фотиева немедленно позвонила Сталину.
Она не могла держать просьбу Ленина в тайне. Более того, если Лениным было названо другое имя, она не имела права сохранять его в секрете от Сталина, отвечавшего за состояние вождя. В случае смерти Ленина от отравления, Фотиева была бы первой, кто пойдет в Ревтрибунал.
Впрочем, Фотиева сама рассказывала позже писателю Беку: «...в декабре он (Ленин) под строгим секретом послал меня к Сталину за ядом. Я позвонила (Сталину) по телефону, пришла к нему домой. Выслушав, Сталин сказал:
— Профессор Ферстер написал мне так: «У меня нет оснований полагать, что работоспособность не вернется к Владимиру Ильичу».
И заявил, что дать яд после такого заключения не может.
Я вернулась к Владимиру Ильичу ни с чем. Рассказала о разговоре со Сталиным. Владимир Ильич вспылил, раскричался. Во время болезни он часто вспыхивал даже по мелким поводам, например, испорчен лифт...
— Ваш Ферстер шарлатан, — кричал он. — Укрывается за уклончивыми фразами. — И еще помню слова Ленина:
— Что он написал? Вы сами это видели?
— Нет, Владимир Ильич. Не видела. — И, наконец, он бросил мне:
— Идите вон!»
Правда, когда спустя некоторое время Ленин снова вызвал секретаря: «Он успокоился, но был грустен: «Извините меня, я погорячился. Конечно, Ферстер не шарлатан. Это я под горячую руку...»
Безусловно, узнав от Фотиевой, что Ленин снова требует яд, Сталин был взволнован. Поспешно высказанное обещание Ленину — чтобы успокоить его — оборачивалось теперь для самого Сталина неразрешимой дилеммой: либо выполнить данное слово, либо отказаться?
Именно эта трагическая деталь, а не какие-то мелочные интриги с письмом «о монополии к Троцкому», как пытаются фантазировать некоторые сочинители, заставила Сталина позвонить в тот же день 22 декабря Крупской и, тоже «под горячую руку», отчитать ее за разрешение диктовки. Конечно, его резкость касалась диктовки Фотиевой, с просьбой о доставке «яда».
Реакция Сталина естественна, но она и не могла быть иной! Он в категорической и довольно острой форме высказал свои претензии жене Ленина о том, что поощрение стремления продолжать умственную работу пагубным образом сказывается на психологическом состоянии больного. Сталин напомнил ей, что она не только жена вождя, но еще и коммунист, и не находит ничего лучшего, как «угрожать» ей вызовом на Контрольную комиссию ЦК.
Вопреки всем вариантам антисталинских легенд, следует предположить, что именно из этого телефонного разговора Крупская впервые узнала о желании Ленина «свести с жизнью счеты». Вспомним слова Сталина Марии Ульяновой, что «Наде говорить не надо».
Но какой может быть реакция человека, узнавшего, что его близкий требует яд? Жена Ленина пережила духовный стресс. Чем иначе можно объяснить поведение Крупской, которая, по рассказу сестры Ленина, впала в истерику, «рыдала, каталась на полу и пр.»?
Наконец-то Надя узнала трагическую правду. И все свои духовные муки она перенесла на Сталина — он для нее больше не «чудесный грузин» (Ленин) и не «пламенный колхидец» (Ленин), — а один из тех, кто останется во главе «дела Ленина» в случае его смерти.
Сталин говорил с Крупской довольно резко, но ему было не до придворной дипломатии. Решением ЦК ему поручено контролировать соблюдение режима лечения вождя, и, по иронии обстоятельств, именно к нему, как к самому близкому по партии человеку, Ленин обратился с просьбой помочь уйти их жизни.
Он опрометчиво дал слово выполнить эту просьбу. Но сейчас перед Сталиным встал даже не тривиальный гамлетовский вопрос: «Быть или не быть?» От поспешного обещания пахло не театральной, а настоящей кровью. Все складывалось психологически сложнее: желание Ленина сохранить свою экстравагантную просьбу в тайне ставило Сталина в нелепую и трагически опасную ситуацию. Уже одно то, что он знал о ленинском намерении самоубийства и хранил его, по просьбе Ленина, в тайне, — было опасно.
Более того, в случае смерти Ленина от отравления, в результате содействия других людей, Сталину никакими средствами невозможно было бы очиститься от ложившегося на него пятна. «Злые языки — страшнее пистолета»; и только дети могли бы поверить в гуманность его побуждений, а вокруг него были далеко не дети.
Впрочем, даже сама попытка достать цианистый калий ставила его под угрозу. Он же не заведовал аптекарской лавкой; и должен был бы обратиться к кому-то за содействием. Единственное, что могло бы освободить Сталина от выполнения отягощавшей его просьбы Ленина — без прямого заявления об отказе, который в глазах больного неизбежно представал бы как своеобразное «предательство» — являлось выздоровление. И добиться этого можно было лишь при строжайшем выполнении предписаний врачей.
В любом случае, как бы резко ни разговаривал Сталин с Крупской, оснований для недипломатического тона было больше чем достаточно.
Но Крупская продолжала усугублять трагичность психологической ситуации, в которой оказался Сталин. На следующий день после телефонного разговора и истерики 23 декабря она написала письмо «другу» по эмиграции Каменеву
«Лев Борисович, по поводу коротенького письма, написанного мной под диктовку Влад. Ильича с разрешения врачей. Сталин позволил себе вчера по отношению ко мне грубейшую выходку. Я в партии не один день. За все 30 лет я не слышала ни от одного товарища ни одного грубого слова, интересы партии и Ильича мне не менее дороги, чем Сталину Сейчас мне нужен максимум самообладания. О чем можно и о чем нельзя говорить с Ильичом, я знаю лучше всякого врача, так как знаю, что его волнует, что нет, и во всяком случае лучше Сталина. Я обращаюсь к Вам и к Григорию (Зиновьеву) как к более близким товарищам В.И. и прошу оградить меня от грубого вмешательства в личную жизнь, недостойной брани и угроз. В единогласном решении Контрольной комиссии, которой позволяет грозить Сталин, я не сомневаюсь, но у меня нет сил, ни времени, которые я могла бы тратить на пустую склоку. Я тоже живая, и нервы напряжены до крайности».