Юрий Оклянский - Загадки советской литературы от Сталина до Брежнева
В своем педантичном труде «Борис Пастернак. Материалы для биографии» (М., 1989) сын поэта Евгений Пастернак, доскональный знаток архивов и деталей биографии отца, воспроизводит такие подробности: «По воспоминаниям Симонова, основной текст рецензии писал он, соавторы потом вносили поправки и делали вставки от себя. Текст, написанный Фединым, содержал обвинения доктора Живаго в гипертрофии индивидуализма, “самовосхвалении своей психической сущности”».
Подобные упреки не были новостью для автора, добавляет комментатор. Федин открыто высказывал их Пастернаку «еще при первом чтении». «Упреки в эгоизме и отсутствии заботы о человечестве были высказаны им <… > весною 1955 года в Переделкине на празднике Пасхи» (курсив мой. — Ю. О). Весной 1955 года… То есть почти за полтора года до того, как было испрошено его мнение в качестве члена редколлегии журнала «Новый мир»!
Открыто высказываться так в дачной обстановке, да еще на празднике Пасхи, — это, согласитесь, требовало полной внутренней убежденности, да и немалой нравственной стойкости. Притом происходило это, повторюсь, задолго до того, как расчухалась и воспылала бдительностью так называемая официальная общественность. Федин так действительно думал — иначе бы и не говорил. Ведь никто его на такие признания не вынуждал.
ВИХРИ ВМЕСТО ВАЛЬСА. Другое дело — затеявшаяся через год с лишним акция литературных ортодоксов, переросшая затем в публичную общественную казнь.
Журнальная рецензия, словесная болванка которой с тренированной скоростью появилась из-под пера К. Симонова, в целом была составлена и прописана в грубом вульгарно-социологическом духе. Натасканные из разных мест куски о неприятии революции, о гибели лучшей части интеллигенции в пожаре народного возмущения и т.д. слагались в картину намеренной антисоветчины, хотя книга по духу, разумеется, была совершенно о другом. Да и как бы иначе мог автор отдавать столь явно враждебный опус в официальный легальный советский орган?
Тем не менее редакция декларировала полное расхождение в принципах. «Как люди, стоящие на позиции, прямо противоположной Вашей, — говорилось там, — мы, естественно, считаем, что о публикации Вашего романа на страницах “Нового мира” не может быть и речи».
Два года спустя, когда вспыхнул нобелевский скандал, эти «впечатления глухарей», рабочий документ, составленный из натасканных цитат и примитивных толкований, — внутренний журнальный отзыв, вытащили из архивов и распубликовали в газетах. Вот, дескать, об «антисоветчине романа» еще когда говорилось!
Остается главный нравственный вопрос: как столь разгромное и вульгарное коллективное послание, даже в виде рабочего документа, мог подписать Федин, только за три недели до этого называвший роман «гениальным»?
Мне кажется, такое поведение в данном случае было проявлением обычной двойственной, уклончивой и дипломатичной тактики, которой не только в литературных делах, но и в своем жизненном поведении нередко он придерживался. С некоторых пор Федин взял для себя правилом не лезть на рожон, а играть в две руки и добиваться успеха той из них, которой ловчее и где больше повезет. Собственный горький жизненный опыт и шаткая явь окружающей советской реальности убедили его в этом. Конечный успех дела, которое виделось ему правым и справедливым, с некоторых пор он считал важнее извилистых троп и дорожек, к нему ведущих.
«Новый мир» имел массовый тираж во много десятков тысяч экземпляров. Рассчитывать на публикацию столь элитарного, символистского, пусть даже и гениального, романа в таких количествах с самого начала в тогдашних условиях было утопией. Судя по раскладу событий, Федин сумел убедить в этом и Б. Пастернака. Тот ведь соглашался на советское цензурованное издание. Сам же одновременно принялся действовать двумя различными способами.
О том, что роман едва ли может быть понят массовым читателем, спорить с журнальными коллегами не стал. Что тут говорить, если его не поняла и сама высокая редколлегия?! Даже она усмотрела только красные флажки на снегу, не различая ни эпох, ни охотников, ни волков. Слышала выстрелы. А кого бьют и что убивают — не поняла. Аубивали, например, любовь, свободу личности, чувство человеческого достоинства, против чего формально никогда не была и советская власть… В оценках слышался и правил лишь голос раздражения: «Нельзя давать трибуну Пастернаку!» За это дружно держались все члены редколлегии во главе с изготовившим оценочную «болванку» молодым, бравым главредом К. Симоновым. Что оставалось делать ему, Федину, не греша против истины, но не задираясь и не подставляя себя? Отказаться от подписи? Но не порывать же из-за этого с журналом и не выходить из редколлегии? В той ситуации, которая даже и отдаленно не напоминала еще, что произойдет два года спустя, по тогдашним фединским понятиям, это означало бы — раздувать из мухи слона.
Обстоятельство второе. Внутренняя рецензия, как это исконно повелось, была делом сугубо редакционным, внутренним, фиксирующим лишь, пусть и не в подобающей форме, что по таким-то и таким причинам вещь публиковать в журнале не будут. Иначе говоря, всего лишь письмо автору, огласке не подлежащее, и, кроме отказа в напечатании, никаких дальнейших последствий за собой не влекущее. То бишь в конечном счете простая бумажка, над которой когда-нибудь потом можно будет только ухмыльнуться. А в нынешние раздерганные времена меньше всего стоило быть фетишистом. Федин вписал в рецензию то, что его лично не устраивало в романе, о чем он даже имел случай говорить автору, и подмахнул бумагу.
ЛЕГЕНДЫ И ПЕРЕСУДЫ
Но кто мы и откуда,
Когда от всех тех лет
Остались пересуды,
А нас на свете нет?
Борис Пастернак. Доктор ЖивагоЛегенды и ущербные фантазии растут, как чертополох в расселинах, но корни их глубоко под землей.
Так обстоит дело с умозаключением № 1 вокруг истории с выходом в свет романа «Доктор Живаго» (оно же — указание на мотивы якобы изначального участия Федина в травле своего друга и дачного соседа). Будто Федина на его критические пассажи во внутренней рецензии «Нового мира» подвинуло не стремление к истине, как он ее понимал, а глубокая личная обида, задетая честь, раненое и болезненно растравленное самолюбие, творческая зависть. Пастернаку Федин якобы завидовал не меньше, чем пушкинский персонаж Сальери Моцарту. А этот завистник, как известно по версии пушкинской драмы, Моцарта отравил. Нечто подобное, разве что без яда в вине, разыгралось и тут. Якобы Федин был жесточайшим образом уязвлен и оскорблен, узнав себя в объекте критических бичеваний со стороны главного героя романа. Об этом прямо заявляет в своей биографической книге Д. Быков.
Вот как это делается. Сначала, даже отдельным расположением на странице, автор приводит цитату из высказываний героя повествования Живаго. Она такая:
«Дорогие друзья, о, как безнадежно ординарны вы и круг, который вы представляете, и блеск, и искусство ваших любимых имен и авторитетов! Единственно живое и яркое в вас это то, что вы жили в одно время со мной и меня знали».
Затем следуют выводы: «В печально знаменитом письме Пастернаку от редакции “Нового мира” о причинах отказа в публикации романа эта фраза отмечена особо — она вызвала негодование Константина Федина <…> <Редин понял, что при всей их с Пастернаком дружбе и взаимных комплиментах фраза о безнадежной ординарности метит прямиком в него…»[7] (курсив мой. — Ю.О.).
Итак, якобы со стороны Пастернака прозвучал неожиданный вероломный выстрел, результатом которого стала рана чуть ли не в самое сердце, глубоко оскорбленное и потрясенное самолюбие… Тут же, правда, возникают вопросы. Почему Федин, прозу которого Пастернак, начиная с произведений конца 20-х годов — повести «Трансвааль» и романа «Братья», — высоко чтил и в тексты последующих романов которого, если верить свидетельствам объективных и осведомленных современников, уже вырабатывая «свой новый поздний стиль» при создании «Доктора Живаго», внимательно и почтительно вглядывался, вдруг обратился в его глазах в «безнадежную ординарность»? Даже уж и безнадежную, с ухмылкой отметим… Статьи Д. Быкова «Федин беден» Пастернаку вроде бы читать не привелось. Что же его вдруг так просветило и окрылило, перевернув весь круг прежних представлений? И откуда, наконец, сам Быков извлек свой вывод, что «безнадежная ординарность» — это именно Федин?
Что ни говори, а хочется подыскать хоть какой-то рациональный исток подобных утверждений. Может, помимо почти сплошного (за исключением первого романа) неприятия творчества Федина на биографа в данном случае воздействовали и какие-то дополнительные внешние обстоятельства и полученные им сведения? Скажем, он чересчур доверился и поддался скрытным обидам и пересудам, бытовавшим среди иных домочадцев автора «Доктора Живаго»? Тем более что сходные намеки на растравленное самолюбие дачного соседа делает в своей книге «Материалы для биографии» также и сын поэта Евгений Пастернак…