Юрий Оклянский - Загадки советской литературы от Сталина до Брежнева
В действительности, первым секретарем Союза писателей СССР был тогда Алексей Александрович Сурков… Вот кто являлся главным дирижером и истопником у литературной кочегарки тогдашних публичных проработок романа «Доктор Живаго» и его автора. Тем более что отталкивающая неприязнь к Б. Пастернаку у него зародилась давно и, можно сказать, сидела в крови. Еще на Первом съезде советских писателей в августе 1934 года один из вождей РАППа, Сурков, в числе зачинщиков обрушился на тогдашний доклад Н.И. Бухарина о поэзии, где лирика Пастернака, как более глубокая и перспективная, ставилась выше стихотворной агитационной публицистики Маяковского — Д. Бедного, близкой Суркову. Из мастеров «старой школы» Алексей Александрович Сурков еще признавал и ценил Ахматову и не переносил Пастернака. Сам талантливый поэт военной тематики (песня «Бьется в тесной печурке огонь…» и др.), он, по всей видимости, даже искренне считал, что идеологический перерожденец теперь наконец скинул маску и няньканья тут быть не может. В этом отношении его поддерживал тогдашний редактор журнала «Новый мир» и коллега в руководстве Союза писателей, спутник фронтовой поры Константин Симонов. (К Суркову обращено его известное стихотворение «Ты помнишь, Алеша, дороги Смоленщины…») Тут они опять были попутчики, приятели и единомышленники.
Итак, энергию непримиримости излучал и дышал ею А.А. Сурков, участник Гражданской войны и еще трех войн, один из вождей РАППа, старый коммунист, кандидат в члены ЦК КПСС, блестящий оратор — златоуст, «гиена в сиропе», как его прозвали досужие литературные острословы. Про Суркова говорили также, что он вырос и поседел на трибуне. Сурков такие фронтальные атаки любил и умел организовывать. Пастернак был для него явный идеологический противник и несомненный враг. Погромную кампанию Сурков проводил почти искренне, не кривя душой. Тут он жил и плавал в своей стихии.
Для подцензурной советской печати роман «Доктор Живаго» был явлением новаторским и необычным. Он содержал новое понимание крутых общественных переломов, смут, войн и революций в истории России и их соотношения со свободой личности.
Первопроходцем в этом новаторстве в русской литературе можно считать, пожалуй, «Капитанскую дочку» Пушкина, с означенными там духовными приоритетами — личного счастья — во время разгула народных волнений и готовностью на смелый выбор, включая гибкие общественные компромиссы ради него. Со взглядом автора повести на личное счастье и любовь в реальных катаклизмах пугачевского бунта едва ли бы согласились многие его друзья-декабристы, романтически жертвовавшие собой ради истребления тиранов и тирании. Достаточно вспомнить только, как злодействует персонаж Пугачев и какой доброй безвестной бабушкой, одиноко сидящей на скамейке в парке и обласкавшей бесприютную иногороднюю сироту Машу Миронову, изображена в романе императрица Екатерина II.
Сам юный Пушкин смотрел на самодержавную власть по-другому: «Самовластительный злодей,//Тебя, твой трон я ненавижу. //Твою погибель, смерть детей // С жестокой радостью предвижу». И теми же нотами трагической непримиримости отвечали ему друзья-декабристы. «Известно мне, погибель ждет// Того, кто первый восстает// За независимость народа// Судьба меня уж обрекла// Но где, скажи, когда была// Без жертв искуплена свобода?» — писал еще задолго до «Капитанской дочки» Кондратий Рылеев, имевший, кстати, в канун восхождения на помост виселицы любящую молодую жену и маленького ребенка.
Пастернак не одно десятилетие маялся и бился над этой как будто неразрешимой дилеммой — между «счастьем сотен тысяч» и «пустым счастьем ста». В стихотворении, посвященном их общему с Фединым другу Борису Пильняку, тогда еще жившему благополучным соседом в дачном Переделкине и даже в мрачных снах не помышлявшем о предстоящем ему расстрельном конце, он писал:
Иль я не знаю, что, в потемки тычась,
Вовек не вышла б к свету темнота,
Иль я — урод, и счастье сотен тысяч
Не ближе мне пустого счастья ста?
И разве я не мерюсь пятилеткой,
Не падаю, не поднимаюсь с ней?
Но как мне быть с моей грудною клеткой
И с тем, что всякой косности косней?
У Пастернака достало зоркости, чтобы разглядеть истину в путанице и туманах жизни.
«Познайте Истину, и Истина сделает вас свободными», — наставлял Христос. «Мое христианство», — так определял духовную устремленность романа сам автор. Действие книги развертывается в эпоху революции и власти большевиков. А в конфликте между политической властью и человеком Пастернак принял сторону человека.
«Доктор Живаго», по главному замыслу, — это книга о бессмертии человеческого духа, о праве человека на свободу, независимость и любовь при любых режимах.
В тогдашней обстановке это был акт духовного мужества. В стихотворении «Гамлет», открывающем финальную часть романа, заявлена готовность к жертвенному подвигу, на который, предчувствуя трагический исход, решается лирический герой. И недаром здесь возникают Евангельские мотивы — «моления о чаше»:
…Если только можно, Аве Отче,
Чашу эту мимо пронеси.
Но известен распорядок действий
И неотвратим конец пути.
Я один — мир тонет в фарисействе.
Жизнь прожить — не поле перейти.
Действия поэта-автора при этом не раз бывали настолько безрассудны и вызывающи, что не оставляли сомнений в их глубинной внутренней мотивации, которую верно оценивали близко знавшие его люди. За словесными декларациями стояла твердая нравственная решимость — идти и сражаться за свои убеждения любыми способами, до конца, какие бы это последствия за собой ни повлекло и чем бы это ни кончилось. Борис Пастернак нарочито бросает вызов судьбе, напрашивается на кары властей, хочет пострадать за свои убеждения, за те неправедные действия и поступки, которые когда-то совершал прежде.
В других случаях он действовал по-иному, обдуманно и расчетливо. У поэта многое зависело от состояний и настроений. Словом, методы борьбы избирались разные. Высокое и расхожее в реальной жизни порой переплетаются и соседствуют друг с другом.
Духовной устремленностью книги автор «Доктора Живаго», безусловно, опередил многих литературных современников, работавших с ним рядом. В том числе и давнего своего друга Федина с его романной трилогией и положительными фигурами большевиков, все более затвердевавших в панцире литературных шаблонов. Хотя саму по себе сходную жизненную проблему — преобразование общества и счастье отдельного человека, личность и революция — на фигуре главного героя, интеллигента Андрея Старцова, Федин во всей глубине и сложности ощутил и с яркой живописной силой и трагическим драматизмом изобразил в романе «Города и годы» (1924) несколькими десятилетиями раньше Пастернака. Но решение ей дал прямо противоположное, чем то, ради чего написан «Доктор Живаго».
История с заграничными публикациями этого романа, не изданного в СССР, и продвижением его автора к Нобелевской премии привела к фактическому разрыву между двумя мастерами литературы.
Сам К.А. этих нервных и болезненных для себя событий в наших общениях никогда не касался. Встречи, как это было свойственно по-немецки четкому Федину, чаще всего имели какой-то наперед назначенный и очерченный предмет. Для приезжего же молодого человека история эта была из прошлой «большой московской жизни» и далеко не первоочередным делом, которое в текущий момент занимало. Так что до болезненной темы в общениях с Фединым так и не дошло.
Теперь остается довольствоваться фактическими раскопками. И начинать закономерно именно с действий и маневров главного литературного заводилы Суркова.
Едва от внешнеполитических и тайных служб поступили сигналы, что перевод не печатавшегося в СССР романа готовят в Италии, в издательстве некоего коммуниста Фельтринелли, руководитель Союза писателей развернул широкий фронт борьбы. Пущены в ход были сразу все подручные средства. От профилактических бесед с автором до жестких проработок в писательской среде. Пастернака, только недавно выписанного из больницы после инфаркта, на тяжких увещеваниях иногда вынужденно представляла его ближайшая подруга и любовь Ольга Всеволодовна Ивинская.
21 августа 1957 года в письме Нине Табидзе поэт так описывал события: «Здесь было несколько страшных дней. Что-то случилось касательно меня в сферах, мне не доступных…
Тольятти предложил Фельтринелли вернуть рукопись и отказаться от издания романа. Тот ответил, что скорее выйдет из партии, чем порвет со мной, и действительно так и поступил. Было еще несколько мне неизвестных осложнений, увеличивших шум.
Как всегда, первые удары приняла на себя О.В. (Ивинская. — Ю. О.). Ее вызвали в ЦК и потом к Суркову. Потом устроили секретное расширенное заседание секретариата президиума ССП по моему поводу, на котором я должен был присутствовать и не поехал, заседание характера 37 года, с разъяренными воплями о том, что это явление беспримерное, и требованиями расправы…»