Ян Пробштейн - Одухотворенная земля. Книга о русской поэзии
Берзеркеры (берзерки, берсерки) — «неистовые» скандинавские воины, считавшиеся непобедимыми. Воинственная «канонерка», как было уже сказано, это — Канонерский переулок неподалеку от Садовой, где в коммуналке ютился поэт, который — не только из-за рифмы — становится неистовым (отличительная черта этого тщедушного больного человека с несокрушимой силой духа) скальдом.
7. Сырую перчатку, как вымя,
Он выдоил в уличный стык.
Мы, видно, знакомы, но имя
Не всуе промолвит язык.
8. Туман наворачивал лисы
На лунный жирок фонарей…
— Вы всё ещё пишете висы
С уверенной силой зверей?
9. — Пишу (заскрипев, как телега,
Я плюнул на мокрый асфальт).
А он мне: — Подальше от снега,
Подальше, неистовый Скальд!
«Лунный жирок фонарей» — от О. Мандельштама. Явился ли собеседник скальда из прошлого, настоящего или из воображения поэта — не столь важно, быть может, он — вообще второе «я» по-этаскадьда, который по логике развития образа должен писать не просто стихи, а висы, жанр древненорвежской и древнеисландской поэзии.
10. Здесь в ночи из вара и крема
Мучителен свет фонаря.
На верфях готовы триремы —
Летим в золотые моря!
В этом стихотворении не только гипертрофия образа, то есть метафоры, доведенные до предела, но и другая характерная черта Р. Мандельштама: романтизация обыденной действительности и перевод (транспонирование) или даже проектирование ее, как в «Дон-Кихоте» и многих других стихах, в иное историческое время и пространство. Так история и миф становятся реальностью поэта, в то время, как окружающая действительность упраздняется магией стиха:
11. Пускай их (зловещие гномы!)
Свой Новый творят Вавилон…
(Как странно и страшно знакомы
Обломки старинных колонн!)
«Новые хамы» и «скопцы» из «Рунической баллады» превратились в «зловещих гномов», а «Новый Вавилон» — это несомненно интернациональное государство, СССР, которое должно пасть, как вавилонская башня, потому-то обломки колонн неуловимо напоминают — уже читателю — и обломки башни, и обломки империи.
12. Затихли никчёмные речи.
(Кто знает источник причин!)
Мы бросили взоры навстречу
Огням неподвижных пучин.
13. Закат перестал кровоточить
На тёмный гранит и чугун.
В протяжном молчании ночи —
Незыблемость лунных лагун.
14. А звёзды, что остро и больно
Горят над горбами мостов,—
Удят до утра колокольни
На удочки медных крестов.
Вновь, как это характерно для Р. Мандельштама, — одушевление неживой природы и физиологическое ощущение бытия: «закат» кровоточит (хоть и перестал), звёзды не только остро горят, но и причиняют боль, а колокольни, отражаясь в каналах, ловят звезды на удочки крестов. Далее мир внешний переходит в мир внутренний (заметим в скобках, что здесь хотя и нет резкой грани, но водораздел между двумя мирами ощутим):
15. Я предан изысканной пытке
Бессмысленный чувствовать страх,
Подобно тоскующей скрипке
В чужих неумелых руках.
О страхе — не только метафизическом, но физическом, — о допросах ли в КГБ, о давлении ли системы, — говорит последнее сравнение, и о том, о другом «я», которое в данном случае отождествляется с поэтом, преданном в «чужие неумелые руки» (и, очевидно, грубые), которые пытаются сыграть свой незамысловатый мотивчик на изысканном инструменте.
16. А где-то труба заиграла:
Стоит на ветру легион —
Друзья опускают забрала
В развернутой славе знамён.
17. Теряя последние силы
Навстречу туманного дня…
— Восстаньте, деревья, на вилы
Туманное небо подняв!
18. На тихой пустой ‘канонерке’
Останусь, хромой зубоскал:
— Прощайте, прохожий Берзеркер!
— Прощайте, неистовый Скальд!
И вновь мысль о восстании. Сродни Заболоцкому, поэт обращается к деревьям, но призывает их не читать стихи Гесиода, а восстать, призывая в свои ряды, как Катилина призывал перебежчиков, рабов и колонов. В излюбленной своей манере Роальд Мандельштам использует перекрестную рифму, причем рифмы — почти все точные, даже консонансные, отличаются, как правило, лишь расхождением конечных гласных: «кремы-триремы», «речи-навстречу», «канонерке-Берзеркер», что усиливает балладную стройность. Трехстопный амфибрахий здесь звучит мужественно, но самоирония последней строфы «занижает» все стихотворение, а самая неточная рифма стихотворения «зубоскал» — «скальд» подчеркивает эту иронию, доводя до сарказма. Романтическая баллада, как можно было бы охарактеризовать это стихотворение, несомненно связана с лермонтовскими балладами «По синим волнам океана», «В глубокой теснине Дарьяла» и, очевидно, существует метрическая перекличка с Блоком: «Друг другу мы тайно враждебны» («Друзьям» III, 125), а у последнего с А. Майковым, стихи которого вынесены Блоком в эпиграф: «Молчите, проклятые струны!». Однако даже заимствуя размер, Р. Мандельштам, как правило, безошибочен, но в данном случае это даже и заимствованием нельзя назвать — настолько распространен этот размер в русской поэзии, а кроме того, не является подражанием опять-таки в силу экспрессивности, гипертрофированности не только образности, но и чувства[318].
Римской теме посвящено немало стихов в творчестве Р. Мандельштама, но едва ли не самым уникальным — как по развитию сюжета, так и по образности и ритмике, является стихотворение о римском полководце, легате Публии Квинтилии Варе, не повествующее, но диалогически «разыгрывающее» и реакцию Августа, и трагическое событие римской истории, когда три легиона вместе с полководцем, легатами и всеми вспомогательными войсками (верными галлами) были разгромлены германцами в Тевтобургском лесу в сражении против германских племен во главе с Арминием в 9 г. н. э., впоследствии разгромленном римским полководцем Германиком (15–19 г. н. э.). Говорят, что событие это повергло Божественного Августа в такое отчаяние, что он порою бился о двери и восклицал: «Квинтилий Вар, отдай легионы!»[319]. Б. Рогинский предполагает, что сюжет этот привлекал Мандельштама темой самоубийства (Квинтилий Вар покончил с собой после поражения). На мой взгляд, поэт использует так называемую маску, как говорил Паунд, дающую возможность перевоплощения в одного из персонажей (в данном случае, очевидно, в Августа), чтобы выразить как своё отношение к империи, так и к войне. Тем более, что Р. Васми говорил, что поэт обращался к Пуническим войнам в связи с воспоминаниями военного детства, как это заметил Б. Рогинский[320]:
Тихо мурлычет луны самовар,
Ночь дымоходами стонет:
— Вар, возврати мне их!
— Вар, а Вар?
— Вар, отдай легионы!
— Нас приласкают вороны,
Выпьют глаза из голов! —
Молча поют легионы
Тихие песни без слов.
Коршуны мчат опахала
И, соглашаясь прилечь,
Падают верные галлы, —
Молкнет латинская речь.
Грузные, спят консуляры.
Здесь триумфатора нет!
— Вар! — не откликнуться Вару —
Кончился список побед.
Тихо мурлычет луны самовар,
Ночь дымоходами стонет:
— Вар, возврати мне их!
— Вар, а Вар?
— Вар, отдай легионы!
Кузьминский почему-то сравнивает это стихотворение с «Новым Годом» Тихона Чурилина (1907) — то ли из-за созвучий «лар-пожар» и «Вар-самовар», то ли из-за того, что у Чурилина тоже на глаз короткие стопы[321]. В то время, как у Чурилина экспериментальный стих, состоящий из сочетаний 3-х и 2-иктного дольника, у Р. Мандельштама — с небольшими вариациями — все тот же 3-стопный дактиль, столь редкий в русской поэзии и столь частый у него. В первой и последней строфе, которая является рефреном, Р. Мандельштам использует сочетание 3-стопного дактиля (первые две строки), с 2-х и 1-стопным дактилем, в которым последний безударный слог заменен спондеем, а последняя стока («Вар, отдай легионы») представляет собой сочетание того же 1-стопного дактиля со вторым дополнительным ударением и 1 — стопного анапеста, причем 3-ю и 4-ю строки можно прочесть как одну («Вар, возврати мне их, Вар, а Вар?») с сильной цезурой после 2 стопы, а в стопе, низводящей интонацию на разговорно-бытовой уровень современной поэту эпохи с неизменным в таких случаях повтором (Вар, а Вар?), подразумевающим вопрос, — вновь замещение безударного слога вторым ударным. Стихотворение это поражает не только образностью и ритмом, но и вопросом: «Что он Гекубе, что ему Гекуба?» Не всем ли воинам — в том числе и загубленной Белой армии — эта эпитафия?