Ян Пробштейн - Одухотворенная земля. Книга о русской поэзии
Последней ремаркой подозрение в богохульстве снимается. Шутливо-ироничное, даже «карнавальное» это стихотворение не воспринимается как марш (да и в стихотворении, посвященном Арефьеву, барабан-то продырявлен, а небу дают наркоз). Можно строить догадки о том, что это — иносказание, «эзопова феня», как говорил Бродский, и на самом деле стихотворение не о Страшном Суде с прописной буквы, а со строчной — то есть, о допросе в КГБ, где бывал и Алик, и все его друзья. И вновь ритмическое сходство налицо, но тождества нет — иной семантический ореол. Образность Р. Мандельштама отчасти напоминает образы Жюля Лафорга (1860–1887), как известно, принадлежащего к проклятым поэтам:
Закат — кровавая река
Или передник мясника,
Который заколол быка…
Однако несмотря на то, что антагонизма и протеста против окружающей жизни в стихах Р. Мандельштама достаточно много, агонизма в его стихах нет. Примечательно, что сравнение неба с пациентом под наркозом сродни Элиоту из стихотворения «Песнь любви Дж. Альфреда Пруфрока»:
Давай пойдем с тобою — ты да я,
Когда лежит вечерняя заря
На небе, как больная под наркозом[316].
В начале своей поэтической деятельности Элиот, как известно, находился под влиянием Лафорга и других «проклятых поэтов», но сам при этом таковым не стал. Примечательно, что и зрительно-цветовой ряд у Элиота сродни Р. Мандельштаму с преобладанием желтизны, которой окрашен даже туман. Однако неизвестно, знал ли Роальд Мандельштам Элиота, хотя стихи последнего в переводах Зенкевича, Романовича и Кашкина были включены в печально известную антологию Святополк-Мирского — Гутнера, изданную в Ленинграде в 1937 г.[317]
Р. Мандельштам унаследовал у Гумилева не образность, но дух конквистадоров, кондотьеров и рыцарство, чтобы вспарывать застоявшийся воздух и воевать, как Дон-Кихот, с ветряными мельницами советской торжествующей убогости:
Помнится, в детстве, когда играли
В рыцарей, верных только одной, —
Были мечты о святом Граале,
С честным врагом — благородный бой.
Что же случилось? То же небо,
Так же над нами звёзд не счесть,
Но почему же огрызок хлеба
Стоит дороже, чем стоит честь?
Может быть, рыцари в битве пали
Или, быть может, сошли с ума —
Кружка им стала святым Граалем,
Стягом — нищенская сума?
— Нет! Не в хлебе едином — мудрость.
— Нет! Не для счета монет — глаза:
Тысячи копий осветят утро,
Тайная зреет в ночи гроза.
Мы возвратимся из дальней дали, —
Стремя в стремя и бронь с броней, —
Помнишь, как в детстве, когда играли
В рыцарей, верных всегда одной?
Соединение Чаши св. Грааля и Дон-Кихота, символизирующих обряд посвящения, инициации, испытания на верность идеалам, мог быть естественным для Гумилева или, скажем, для Джойса и Элиота. Однако наш поэт жил в 1950-е в советской коммуналке, детство его прошло в 1940-е, а сверстники его, читавшие, в лучшем случае, «Кортик» или «Два капитана», как правило, какого-нибудь «Тимура и его команду» (не самые худшие из книг для детей того времени), скорее всего не знали о Граале и играли совсем в другие игры. Подчеркнем, что «Дон-Кихот» — не стихи проклятого поэта. Это стихотворение, посвященное художнику Арефьеву, существует в нескольких вариантах. Примечательно, что в другом варианте подчеркнут мотив серости бытия, оторванности от культуры и от высоких идеалов, но нет противопоставления Чаши — кружке, а после строфы, говорящей о чести, следует иная концовка:
Может быть, рыцари в битве пали
Или сошли от любви с ума,
Держат детей под святым Граалем
В тёплых и серых своих домах?
Нет, не поверю, что детской пудрой
Нам навсегда занесло глаза —
Тысячи копий осветят утро,
Медной кольчугой судьбу связав.
Тысячи — псами по свежему следу,
В клочья — шкуру седых ночей —
Слышишь? Кто-то зовёт победу
Трубной песней стальных мечей.
В этом варианте есть свои достоинства: образ детской пудры говорит о припудривании настоящего и противопоставлен более позднему стихотворению «Катилина», в котором уже не пудра, а пыль времен, через которую, тем не менее, способен проникнуть взор поэта; во-вторых, так же, как в более раннем стихотворении, столь полюбившемся поклонникам виртуальных сражений, вовсе нешуточная мысль о готовности погибнуть за идеалы, и, наконец, рассвет вновь, как это часто у Р. Мандельштама, переживается как взрыв и как сражение. Поэт не дожил до того возраста, когда умудрённые опытом мэтры сличают, выбирают и объединяют или отбрасывают варианты — словом, редактируют. Поэтому хорошо, что и в томском и в опубликованном в 2006 г. в издательстве Ивана Лимбаха (составленное сестрой Еленой Петровой-Мандельштам) томах приводятся все стихотворения, которые были доступны издателям, как равноправные варианты. Так же изданы и стихи О. Мандельштама. Оба варианта «Дон-Кихота» гораздо ближе по ритмике «Заблудившемуся трамваю» Гумилева, чем «Алый трамвай»: сильная, хотя и несколько смещенная во многих стихах от середины цезура, отсутствие безударного слога в последней стопе, превращающее его из 4-стопного дактиля в 4-иктный дольник, указывает на несомненное влияние Гумилева, у которого данным размером написаны и «Товарищ» (I,89), и шутливое «Маркиз де Карабас» (I,98), и «Путешествие в Китай», посвященное С. Судейкину: «Воздух над нами чист и звонок,/В житницу вол отвез зерно, /Отданный повару, пал ягненок, /В медных ковшах играет вино» (I, 99). Однако у Р. Мандельштама, как уже не раз отмечалось, иной образный ряд, иное видение.
«Металл угрожающих стрел»Словом, не долго ехал Р. Мандельштам в трамвае Гумилева, хотя вослед за ним и другими поэтами Серебряного века обращается к античности — не только «в тоске по мировой культуре», но и в стремлении восстать против империи, безошибочно определив римскую империю как архетип всех империй и парадоксальным образом избрав сторону Катилины:
1. Я полон злорадного чувства,
Читая под пылью, как мел,
Тиснённое медью «Саллюстий» —
Металл угрожающих стрел.
2. О, литеры древних чеканов,
Чьих линий чуждается ржа! —
Размеренный шаг ветеранов
И яростный гром мятежа.
В этом классически-строгом стихотворении вновь синкретизм образов, причем граница столь искусно и неуловимо сдвигается, что пыль времен становится прозрачной, прошлое — раскрытой и наконец-то прочитанной книгой, и не успеваешь опомниться, как нетленная медь латинских литер превращается в «металл угрожающих стрел», и явственен «Размеренный шаг ветеранов /И яростный гром мятежа». Так метафора вновь становится метаморфозой, прошлое — настоящим, настоящее при этом не уничтожается, но становится продолжением прошлого, и по логике развития, бунт Катилины становится реальностью настоящего:
3. Я пьян, как солдат на постое,
Травой, именуемой ‘трын’,
И проклят швейцаром — пустое! —
Швейцары не знают латынь.
4. Закатом окованный алым, —
Как в медь, — возвращаюсь домой,
Музейное масло каналов
Чертя золотой головой.
Чтение Саллюстия, вовсе не симпатизировавшего бунтовщику Катилине, навевает лирическому герою мысли о бунте. Пустячный бытовой инцидент со швейцаром принимает у поэта универсальный, если не вселенский характер, выражающийся в гордом презрении к воинствующему невежеству. Центральной, как сказала бы Цветаева, «болевой точкой» является строфа:
5. А в сквере дорожка из глины,
И кошки, прохожим подстать —
Приветствуя бунт Катилины,
Я сам собирался восстать,
6. Когда на пустой ‘канонерке’
Был кем-то окликнут ‘Роальд!’
— Привет вам, прохожий Берзеркер!
— Привет вам, неистовый Скальд!
Берзеркеры (берзерки, берсерки) — «неистовые» скандинавские воины, считавшиеся непобедимыми. Воинственная «канонерка», как было уже сказано, это — Канонерский переулок неподалеку от Садовой, где в коммуналке ютился поэт, который — не только из-за рифмы — становится неистовым (отличительная черта этого тщедушного больного человека с несокрушимой силой духа) скальдом.
7. Сырую перчатку, как вымя,
Он выдоил в уличный стык.
Мы, видно, знакомы, но имя
Не всуе промолвит язык.
8. Туман наворачивал лисы
На лунный жирок фонарей…
— Вы всё ещё пишете висы
С уверенной силой зверей?
9. — Пишу (заскрипев, как телега,
Я плюнул на мокрый асфальт).
А он мне: — Подальше от снега,
Подальше, неистовый Скальд!
«Лунный жирок фонарей» — от О. Мандельштама. Явился ли собеседник скальда из прошлого, настоящего или из воображения поэта — не столь важно, быть может, он — вообще второе «я» по-этаскадьда, который по логике развития образа должен писать не просто стихи, а висы, жанр древненорвежской и древнеисландской поэзии.