Ирина Бушман - Поэтическое искусство Мандельштама
Мандельштам не только искренно считал себя акмеистом, но и занимался теоретическим обоснованием акмеизма как литературного течения. Естественно, что один из основных принципов акмеизма, отношение акмеистов к предмету, действует в поэзии Мандельштама: с существительным поэт в дружбе; в «борьбе за время» существительное с самого начала занимает в его поэзии выгодную позицию — оно владелец крепости и остается им во все известные нам периоды творчества Мандельштама, делая в последнем периоде только небольшие уступки глаголу. Оно почти целиком оккупирует область обстоятельственных слов, которые выражены гораздо чаще существительным в косвенном падеже (с предлогом или без него), чем наречием или деепричастием.
На примере существительных виднее всего богатство лексики Мандельштама. Его лексический запас огромен, до 1930 г. он сознательно ограничен поэтом в некоторых направлениях: Мандельштам не обращается к «уличному словарю», как это делает Маяковский, и очень ограничивает в своей поэзии количество слов, взятых из просторечия; кроме того, не любит слов, на которых лежит печать излишней злободневности: чтобы слово попало в стихи Мандельштама, оно должно более или менее прочно войти в историю. Поэтому, хотя у Мандельштама и является образ «самой природы вечный меньшевик» («Полночь в Москве»), у него нет советских словечек-однодневок, которыми пестрели строки Маяковского. Некоторые стихотворения из последних дошедших до нас списков являются отступлением от этого правила.[123] Советская действительность заставила заговорить грубее и нежнейшего из русских поэтов XX века.
По отношению к другим лексическим группам Мандельштам предубеждения не имеет и охотно черпает по мере надобности для пополнения и обновления поэтического словаря и из терминологии лингвиста, и из профессиональных словарей различных производств, и из учебника по биологии, и из политического лексикона. Его любимые лексические источники: античная мифология, Библия, архитектурный и музыкальный профессиональные словари. Большое количество специфически литературных, книжных слов способствует созданию торжественной атмосферы, которой веет от поэзии Мандельштама, тем не менее поэт никогда не впадает в литературный шаблон и мертвую книжность. Любое слово, будь оно даже самым тривиальным, в поэзии Мандельштама вновь приобретает большое значение, то свое прежнее, стершееся было от слишком частого употребления в стихах посредственных поэтов, то совсем новое.
Проповедник идей акмеизма, может быть более, чем Гумилёв, заслуживающий название теоретика этого литературного течения, Мандельштам никогда не позволял своей поэзии зайти в «узкое место» акмеизма: односторонней предметности, конкретности, «сугубой вещности» он не терпел и нападал на ее проявлении в поэзии, не взирая на лица: тут уже доставалось и друзьям-акмеистам. В стихах Мандельштама общее число существительных с значением действия, состояния, качества и отвлеченного понятия держит равновесие с числом существительных-предметов: пропорция в поэтическом языке очень важная, нарушение которой в сторону большей предметности почти никогда не дает положительных результатов. Еще большее значение имеет тот факт, что существительное у Мандельштама есть один из главных носителей образности.
Последний член триады, эпитет, представлен в поэзии Мандельштама очень широко. В ней можно встретить все его виды от простых и обычных, почти определений, до таких оригинальных, как «внимательные закаты», «солнечный испуг», «Петрополь прозрачный», даже до таких не сразу понятных, как «сухая печка», «сумасшедшие скалы», «книжная земля», или таких противоречащих определяемому слову, как «солнце черное» или «стигийская нежность». В ранних стихах Мандельштама преобладают эпитеты-прилагательные, в первую очередь качественные. За ними следуют причастия — носители действия, заменители глагола-сказуемого. Составные эпитеты сравнительно редки, иногда они втягивают в себя наречия («смертельно-бледная волна»). «Tristia» еще богаче эпитетами, чем «Камень». В связи с некоторым повышением роли глагола уменьшается число эпитетов-причастий, эпитет движется от глагола к существительному: повышается число относительных прилагательных, а также сочетаний существительного с прилагательным («праздник черных роз») или с причастием. В более поздних стихах количество эпитетов резко уменьшается. Уменьшение происходит в первую очередь за счет носителей действия, как логический результат дальнейшего возрастания чисто глагольного элемента. Среди эпитетов, выраженных одним словом, укрепляется эпитет-существительное («немец-офицер», «век-волкодав»), и общее число эпитетов-существительных и относительных прилагательных догоняет число качественных прилагательных. Одновременно несколько возрастает число эпитетов, выраженных целой группой слов («книга звонких глин», «медведь — самой природы вечный меньшевик» и т. д.). Иными словами, чем больше эпитет освобождается от действительности, тем больше он проникается вещностью.
Эпитеты Мандельштама многочисленны и разнообразны, но среди прилагательных у поэта есть несколько любимых, которые он употребляет настолько часто, что они начинают выделяться на фоне однократных или редко повторяемых эпитетов. Это очень произвольный набор слов, например: печальный, грубый, неясный, медлительный, деревянный, прекрасный, глиняный, дикий и несколько других. Несмотря на сравнительно частое повторение они не надоедают читателю, так как ведут какую-то своеобразную жизнь, неожиданно трансформируясь, порою значительно отклоняясь от своего первоначального значения. Иногда эта трансформация эпитета протекает на протяжении только одного стихотворения. Примером этому является семантическое изменение слова «глиняный» в стихотворении «1 января 1924»:
1.
Два сонных яблока у века-властелина
И глиняный прекрасный рот.
Через представление о Веке-Времени как о статуе Кроноса эпитет может получить внутри иносказания свое буквальное значение.
2.
Еще немного, — оборвут
Простую песенку о глиняных обидах
И губы оловом зальют.
Здесь «глиняный», эпитет-метонимия, заменяет слово «земной».[124]
3. «О глиняная жизнь! О умиранье века!» — опять метонимия, но к тому же и двойственное значение эпитета «глиняный» — земной или «глиняный» — хрупкий, как обожженное гончарное изделие. Субъективному представлению читателя дается право выбора.
Эпитет сам по себе бывает носителем образа, но чаще он является составной частью целого комплекса, создающего образ. Подойти к образности поэзии Мандельштама с обычными мерками тропов еще труднее, чем объяснить его ритмику, не выходя за границы силлабо-тонической системы стихосложения. Разумеется, можно сразу сказать, что Мандельштам не любит гиперболы, это для него слишком «громкий» образ. Она изредка появляется в последних его стихах, например в последней строфе стихотворения «А небо будущим беременно» в виде литоты, имеющей впрочем и оттенок иронии:
Хотя бы честь млекопитающих,
Хотя бы совесть ластоногих.[125]
Ирония редко посещала страницы «Камня», совершенно миновала «Tristia» и в более горькой форме выступает в некоторых последних из известных нам стихотворений, например «А небо будущим беременно», «1 января 1924», «Полночь в Москве».
Можно назвать Мандельштама большим мастером сравнения:
Невыразимая печаль
Открыла два огромных глаза,
Цветочная проснулась ваза
И выплеснула свой хрусталь.[126]
Развернутое в целое четверостишие сравнение (только ли сравнение?) из «Камня» поражает свежестью и новизной. Но не менее оригинально и ново сравнение из стихотворения «К немецкой речи»:
Сбегали в гроб ступеньками — без страха,
Как в погребок за кружкой мозельвейна.[127]
Эти два сравнения только одно из первых и одно из последних звеньев цепи почти одинаково неожиданных, удивляющих, восторгающих сравнений. Но вряд ли возможно видеть сравнение в стихах:
Я также беден, как природа,
И так же прост, как небеса[128]
или
И словно пневматическую почту
Иль студенец медузы черноморской,
Передают с квартиры на квартиру
Конвейером воздушным сквозняки,
Как майские студенты-шелапуты…[129]
«Седые пучины мировые»[130] — привычный символ и «бледно-голубая эмаль» в применении к небу бесспорно представляет собой то, что сам поэт позднее называл «запечатанным образом». Однако уже и в ранний период Мандельштам предпочитает костенеющей символике однократную метафору вроде,