Солнечный ветер (СИ) - Светлая Марина
«Эй, я из села, а не из леса! Я кино смотрел, книжки читал, примерно понимаю!» — возмущался он.
«На рождественском приеме у мэра ты тоже примерно понимал, а я не уследила и приперся будто на дачу к отцу приехал».
«Это когда было-то!»
Когда-то в самом начале пути это было. А путь у него витиеватый. Он — прямой, как рельса, но его гнуло и ломало весь этот путь. Странно, что цел остался.
Назар долго не знал, что оказался под крылом семейства Бродецких едва подал документы на поступление в универ. Он понятия не имел, что Иван Анатольевич работает на выбранном Назаром факультете — и даже на его кафедре, и, уж тем более, не представлял себе, что в это самое время Дарина Ивановна, его сестра по отцу, будет главой приемной комиссии в том же самом универе, а его личная карточка попадется ей на глаза. Шефство над ним взяли сразу же, хоть он и не сразу заметил, да и не в курсе был, что есть какой-то подвох. Только когда по вышке в конце первого курса ему категорически не хотели ставить хотя бы трояк, несмотря на то, что Назару математика легко давалась, то проблема рассосалась как-то сама собой и очень быстро. Все знали, что у Лысяного никто просто так за собственные заслуги не сдает сам, будь он хоть богом. «Бог знает на пять, я — на четыре, а вы недотягиваете и до тройки», — говаривал Лысяный во время сессии. А тут взяло — и рассосалось. Чудо — не иначе.
На втором курсе его выбрали старостой группы, а введение в специальность читал уже старший преподаватель его же кафедры. Тогда они и встретились впервые, во время модульного контроля в октябре. Он — и Иван Анатольевич. Назар распахнул дверь в какой-то кабинет, чтобы отдать преподу зачетки, собранные в группе. А там — Бродецкий. Поднял на него глаза и замер, растерянный, будто не знал, что ему делать дальше. Не знал и Назар. Стоял несколько секунд на пороге, пялясь в лицо этого человека, и открывал для себя тот факт, что Бродецкий — здесь. Слишком близко, чтобы оставаться равнодушным. Он постарел, похудел, осунулся — но был здесь. Жив и здоров, несмотря на то, что когда-то едва не был убит собственным сыном.
«А Кныш где?» — высохшими вмиг губами проговорил Назар, чувствуя, что ему срочно надо воды хлебнуть — в горле как в пустыне.
«Ушла на перемену», — отозвался Иван Анатольевич. Тоже будто бы потусторонне.
«Я оставлю ей зачетки».
«Оставляй, вот ее стол».
Назар прошел вглубь кабинета. Выгрузил на столешницу пачку синих книжиц. И очень быстро ушел, чувствуя, как пылает лицо. Несколько дней он пытался прийти в себя, чтобы понять, что ему теперь делать. Отчисляться? Глупо после всего. Переводиться? Смысла нет, привык. Да и кафедра одна из самых сильных в стране. Зимней сессии дождаться, а там как карта ляжет? Черт его знает. А если в следующем семестре Бродецкий будет читать какой-то предмет? Или в следующем году? А если ему «повезет» курсач у него защищать? Или еще лучше — дипломную работу? А если Бродецкий сам не рад его видеть и в таком же шоке, как Назар?
Беда в том, что отныне Иван Анатольевич, как нарочно, стал попадаться ему едва ли не на каждом шагу. На парковке возле универа, в коридорах, даже в буфете. Неделю Назар продолжал делать вид, что не знает его, а Бродецкий разглядывал издалека, будто сканируя, но близко не подходил. А через неделю в универе объявили конкурс на министерский грант в научно-исследовательской части, и вопрос решился сам собой. Назар влез в эту историю, потому что хватался в ту пору за все, что двигало бы вперед, и его очень быстро включили в этот процесс. Он был рассчитан до августа следующего года, а значит, пришлось остаться.
Причина, почему он так легко прошел, так никогда и не была озвучена. С совестью его примиряло то, что выкладывался он по полной, его хвалили и вряд ли кто-то был бы реально лучше него. Отца сторонился. Боялся, что однажды им придется остаться один на один. Но тот его не трогал и никакого интереса не проявлял, отчего Назар Шамрай постепенно успокаивался. Что-то тягучее, ноющее, неприятное, похожее на чувство вины шевелилось под солнечным сплетением, но он тогда не знал, что это тоже от недосказанности. Считал, что говорить им не о чем, чужие люди. На его руках все еще кровь, а Бродецкий — виноват в том, как поступил с Ляной. Разве можно после такого говорить?
Оказалось, что можно.
Это было зимой, перед самым Новым годом. Сдали модули, впереди сессия. Но сначала праздники. Аня ныла, чтобы он приехал к ним с Морисом. Назар отмахивался, утверждая, что ехать на пару дней смысла нет, а на каникулы постарается. Новый год, как и прошлый, он планировал встречать один.
До тех пор, пока к нему не подошел Бродецкий. Назар в тот день пил кофе у киоска возле университета. А потом услышал негромкий голос отца.
«Бурду здесь варят. Пойдем угощу нормальным, тут рядом».
И он сам не понял, почему пошел за ним. Позвали — потому пошел. Или позвали, потому что знали, что пойдет? Как привязанный.
Они проговорили тогда несколько часов. С Назаром никто и никогда столько не разговаривал, не считая Миланы. А Иван Анатольевич говорил. Рассказывал. Рассказывал о себе, о семье, о том, что у него, у Назара, есть две старшие сестры: Катерина и Дарина. О том, что его покойная супруга почти двадцать лет мучилась от редкого нейродегенеративного заболевания, постепенно превращаясь из здоровой умной молодой еще женщины, у которой столько должно быть впереди по законам жизни, в ребенка, не узнававшего своих близких, но нуждавшегося в них отчаянно. Места в обществе для них нет. Ухаживать за ними, кроме близких, некому. И ни спасти, ни бросить их — невозможно, даже если мир вокруг в руинах.
Тогда, посреди руин, Иван Анатольевич и встретил Ляну Шамрай, которая была почти вполовину моложе его, и в которую он влюбился, как сумасшедший. Ничего не планировал, ничего не обещал. Его отношения с женщинами в ту пору были исключительно потребительскими — супружество носило номинальный характер, но развестись не позволяла совесть. А Ляна — закономерно и вполне обоснованно хотела от него всего, что может дать любимый мужчина. Он думал, с ней будет как с другими, а в итоге влип в нее, погряз в ней, запутался и не мог выбраться. А она требовала от него ни много, ни мало — развестись с женой и жениться на ней. Имела право, ей было всего восемнадцать, и она мечтала о нем, будто бы он принц из ее сказки. Он же был развалюхой и циником одновременно. Порвать с Ляной мужества ему хватило, а забыть — нет.
Так и помнил — до самой старости. Чувства сидели в нем навсегда вбитыми колышками. Не влюблялся, а любил. Жену, потом Ляну, потом уже никого. И совесть его мучила страшно — Лянка родила в своей деревне, а он ни разу не видел собственного ребенка. И помогать она ему не позволяла, потому что с характером была и гордая очень. Жизнь у них обоих прошла кое-как, но его вины больше.
«А когда вы приезжали…» — начал было Назар и запнулся, не зная, как продолжить, потому что хотелось спросить обо всем сразу, а спрашивать было страшно.
«А когда я приезжал, я совершил очередную ошибку, — пожал плечами Бродецкий. — Думал, получу и Ляну, и тебя, и в жизни наладится, но она на дыбы стала, ты, понятное дело, за нее заступался. А у меня Катерина с ума сходила, когда узнала, что я надумал сделать. Ты на Катрусю не обижайся, что она тогда устроила… я когда в себя пришел, то объяснил ей все, почему нельзя тебя трогать, почему ты не виноват. Я бы не допустил, чтоб с тобой что-то случилось, Катя забрала свое заявление».
«Вас могло не стать… я ведь чуть…»
«Чуть — не считается, да? Забудь просто. Это самая мелочь и всего лишь последствие того, что я натворил. А ты пацаном был, Назар. Детей не судят, они лишь то, что лепят из них взрослые».
Назар сглотнул. Он вспомнил в тот день Милану. Она ведь тоже говорила ему, что он ребенок. И тоже считала, что его нельзя судить. Первая и единственная за всю жизнь. И еще она предлагала отыскать Бродецкого, чего бы ему никогда не простила мама. Господи, до чего же она была права! Ведь ему действительно стало легче. Хоть один камень с души.