Солнечный ветер (СИ) - Светлая Марина
— Я поняла, — она скользнула взглядом по его руке. Обручального кольца не было. Но это вряд ли что-либо означало, возможно, он просто не носит, в отличие от перстня с соколиной головой. Его она хорошо помнила, он никогда его не снимал раньше. Еще она помнила, что этой татуировки в виде птичьих крыльев — не было. Не давая себе задуматься, она вернулась глазами к его лицу и осведомилась: — Это все?
«Ну давай, спроси ее, Кречет».
«Она же уйдет».
«Другого случая может не быть».
«Ты родила тогда, Милана? Есть у нас ребенок или нет?»
Мысли наслаивались в голове, похожие на пласты породы, вымываемой из канав на клондайке. Как в его юности. Комьями, реками грязи с песком и водой. Мотопомпа орет, струи бьют, порода идет, будто бы боится не успеть наверх. Так и он — опаздывал. На четырнадцать лет. Человеку, который тогда жил в ней, сейчас могло быть тринадцать. Как он может теперь спрашивать?
Вопреки клокочущему внутри него желанию хоть что-то ей сказать, Назар медленно кивнул и сцепил пальцы на столе.
— Да, Милана, это все, — произнес он наконец. Вышло отстраненно и по-деловому, как и хотел. Тогда как хотел — совсем другого.
— Прекрасно, — кивнула Милана, поднимаясь.
Ей не стоило больших усилий сохранить спокойствие на лице, в то время как в солнечном сплетении противно билось крыльями неоправданное ожидание. Она ждала. Ждала несмотря ни на годы, что прошли, ни на его предательство, ни на собственную гордость. Она ждала совсем другого разговора между ними. Но снова не сложилось, как и все остальное, чего она ждала и хотела от него. Хотя если вглядеться вглубь всех ее желаний, больше всего на свете она хотела видеть его лицо, просыпаясь по утрам.
Это желание преследовало ее еще долго, даже когда она уже точно знала, что ничего не будет.
Говорят, первый год самый трудный. Если ты строишь семью, например. Или если ты пытаешься удержать равновесие на руинах несбывшегося.
Первый год без Назара Милана до сих пор чувствовала слишком ярко, помнила в подробностях.
Дни мелькали незаметно. Были преподаватели, темы курсовых, практика и подготовка к госам. Были контракты, которые она спешно дорабатывала, пока фигура не претерпела слишком сильных изменений. Были врачи, умильно поглядывающие на будущую мамашу, когда она приходила на приемы. Был Олекса, взваливший на себя ко всем прочим своим собственным заботам весь их теперь совместный быт и ее накатывающую волнами депрессуху, которая выплескивалась слезами, и ей приходилось прятаться от него в ванной. Милана и сама себя не помнила плачущей, разве что когда они потеряли Лену, что уж говорить об Олексе.
И, конечно же, был Данька, смешавший в себе кровь мадьярской пращурки со всеми возможными Шамраями. Он без устали устраивал матери веселые дни. Едва начал шевелиться, покой Миланы стал призрачной мечтой, а идеальная форма ее живота постоянно нарушалась пятками и кулаками юного хулигана.
Ночи оставляли после себя тяжелое похмелье.
«Иди ко мне», — шептала темнота голосом Назара. Не тем пустым и холодным, которым он отрезал себя от нее. Другим. Летним. Жарким. Жадным. Который все еще звучал в ней.
«Иди ко мне», — и вяжущая боль сковывала мышцы. Милана все еще хотела его так сильно, что едва вспоминала взгляд Назара, направленный на нее, как сердце начинало неистово колотиться, и ее затапливала волна жара. Она словно оказывалась в кольце его сильных рук, и там, где хотелось чувствовать его сильнее всего, ее пронзало молнией, чертовым зеленым лучом, который, как бабочку, пригвоздил ее навсегда.
«Что он с тобой сделал?» — когда-то спросил ее Олекса.
Показал зеленое солнце.
Чтобы забыть об этом Милана заставляла себя вспомнить о его измене. О том, что единственным его достоинством оказалось умение безостановочно и потрясающе трахаться, а в остальном он оказался обыкновенным мужланом. Но когда и это не помогало, приходилось твердить себе, что он всего лишь самоутверждался за ее счет — провинциал, поимевший столичную лярву. И в такие моменты она всегда ощущала сильный пинок внутри себя. Прикладывая к животу ладонь, Милана нащупывала острую пяточку Шамрая-младшего, не иначе как воинственно защищающего своего горе-папашу.
— Весь в отца, — ласково бухтела Милана, успокаивающе поглаживая живот, — только и умеешь, что кулаками махать.
Дни и ночи слились в один разноцветный поток забот и эмоций, когда Данька огласил своим неунывающим ревом квартиру Олексы. Милане было трудно и радостно одновременно, но она никогда не забывала о том, что если бы не ее лучший друг — ничего этого могло бы и не быть. Ни Даньки, ни диплома, ни ее жизни, складывающейся из хлопот и уверенности в завтрашнем дне, несмотря ни на что, ни неожиданного контракта с крупным всемирно известным модельным агентством, который и стал началом ее головокружительной карьеры.
Олекса день за днем помогал ей собирать себя по частям, снова становиться собой, чтобы в конце концов вспомнить, что она боец и она обязательно со всем справится.
Был еще один день из прошлого, давно оставленного позади, который всегда ярко стоял у нее перед глазами.
Они сидели с Олексой в аэропорту и ждали, когда начнется регистрация на ее рейc в Дублин. Данька сладко дремал в кенгурушке, улыбаясь чему-то только ему ведомому. И она, и Олекса молча посматривали на огромные часы, отсчитывающие минуты ее пребывания дома, когда она подняла руку и сняла с пальца тоненькое колечко с прозрачным камушком. Милана протянула его Олексе и негромко попросила:
— Выброси его, пожалуйста. Я сама не могу, а оно меня держит.
— Уверена? — спросил Олекса, забирая у нее украшение.
Она прижалась щекой к Данькиной теплой макушке и улыбнулась.
— Уверена. Каждый из нас сделал свой выбор.
И Милана о своем никогда не жалела…
Она еще раз взглянула на Назара. Ему шла его новая жизнь, которой она совсем не знала, — этот кабинет, светлая рубашка с закатанными рукавами, модная стрижка. Стоило признаться, что если бы она увидела его впервые, то вполне обратила бы на него внимание, как тогда на рудославском перроне. И даже могла бы увлечься. Было в нем то притягательное, что заставляет женщину строить иллюзии. Но Милана этого больше не хотела. С ним — не хотела. Пройдено, отрезано и забыто.
— И будь добр, больше никогда не вмешивайся в мои дела, — сказала она напоследок и вышла из кабинета.
Несколько секунд он продолжал смотреть на закрывшуюся за Миланой дверь, все еще не понимая самого себя и собственное желание метнуться следом. Вот он, выскакивает из-за стола — и за ней, в дверной проем, на выход. Хватает за локоть, чувствует пальцами прохладную кожу под тканью, сходит от этого с ума, разворачивает к себе. И говорит: «Буду вмешиваться, потому что сама ты здесь наворотишь».
Бред.
С чего бы? С того, что она все такая же красивая, что у него не получается думать о ней с давно обретенным равнодушием? С того, что она все такая же упрямая, что в одну секунду заставила его разозлиться на ровном месте? С того, что он все тот же сельский придурок, а она все та же столичная панночка?
Это давно не так, а она одной фразой заставила его почувствовать себя парнем из Рудослава с пионами в полиэтиленовой пленке на станции.
Парнем, который пришел поздно ночью с работы и наблюдал со двора вечеринку в большом доме, на которой ему не было места.
Парнем, что потом, много месяцев спустя, когда жизнь уже разделилась на до и после, в полном и скорбном одиночестве собирал вещи в старой хате своей бабки перед тем, как ее продать, то и дело натыкаясь на воспоминания в каждом углу и почти ничего не чувствуя, потому что слишком устал чувствовать, слишком устал от того, что болит, привык и не ощущал. Важного там не было ничего, а порядок навести было надо. Вымыть окна, вымыть полы, разобрать скрыню — вдруг что для местного музея сгодится. Вытряхнуть постельное, сдернутое с матраса, перестелить все. Заменить наволочки. Забыть. Теперь уже окончательно забыть. Он и выполнял все эти действия, будто робот, пока не услышал, как что-то звякнуло и покатилось по полу. Сердце ухнуло, предчувствуя. И он не выдержал, наклонился, зашарил руками по половицам, высматривал, не застряло ли в щелях, не закатилось ли под кровать. А потом увидал, как она поблескивает чуть в стороне, возле ножки. Она — золотая сережка в виде переплетенных цепочек с поблескивающей на конце гроздью из разноцветных камешков. Миланкина. Не той, которая в журнале полуголая, не той, у которой в доме чужой мужик. А той, которую он ласкал на этой постели, а она шалела от его касаний, коротко вскрикивая и распахивая свои колдовские глазища. И определяя тогда, в те минуты, смысл всей его будущей жизни.