Хамид Исмайлов - Мбобо
Мой плач подхватывала служанка Инанны, оставшаяся в нашем мире, она стенала, рыдала, лупила в барабан, как велела ей поначалу ее госпожа. Два бога отказали ей в помощи, но отец Инанны — бог Энки решил помочь: он выковыривает грязь из-под ногтей и лепит из нее двух гонцов, Галатура и Кургара, и снабжает их живой водой и травой жизни.
Галатур и Кургар проникают в подземный мир, где богиня Эрешкигаль плачет над своей несчастной жизнью, и оба присоединяются к плачу. За эту доброту Эрешкигаль отдает гонцам мертвое, черное тело Инанны, и эти двое оживляют его посредством живой воды и травы. Но Инанна должна заплатить за свое сумасбродство: жизнью за жизнь, смертью за смерть. Она должна отправить вместо себя кого-нибудь в подземный мир. Инанна возвращается в зал и видит тех, кто плакал по ней (она вытерла слезы даже с моих глаз). Один ее черный муж — Думузи, сидевший в углу зрительного зала, насвистывал какую-то модную песенку и не скорбел. Вот его-то и отправляет Инанна в подземное царство.
Но этот чернокожий жеребчик трижды выскользнул из ее рук, и вдруг из другого угла зрительного зала встала его белокожая сестра, которую он назвал Гештинаной, и согласилась подменить своего брата. Но Инанна настаивает на том, чтобы Думузи остался со своей частью наказания, и тогда эти двое начинают вертеться на подземной карусели: как обернется чернокожий Думузи — опускается ночь, как объявится белокожая Гештинана — рассветает день. Ночь — День, Ночь — День.
Так и у нас с мамой шел фестиваль: день — ночь, день — ночь. Было ли в этом просто совпадение, или то был выбор мамы, чего-то предожидавшей или знавшей, но и назавтра мы пошли на хакасскую сказку о подземном царстве (теперь из мудрости прожитых и непрожитых лет я догадываюсь: быть может, так изъясняло себя искусство советского андеграунда?).
Жили-были трое братьев: Бог Небес — Тенгри, Бог Земли — Худай и Бог Подземного Мира — Эрлик. Как-то вылез Эрлик — этот старик с глазами и бровями черными, как сажа, с раздвоенной бородой до колен, с усами, подобными клыкам, с рогами наподобие корневищ — из подземелья и стал просить у Худая земли. Тот дал ему ровно столько земли, сколько умещалось под его посохом. И тогда Эрлик сделал в земле отверстие и посадил туда черную лиственницу. Выросла лиственница из земли, и по ночам на самую ее верхушку залетал черный петух. Он долго и истошно кукарекал, да так, что всему залу становилось и тревожно, и страшно. Прокукарекает петух, и на сцене умирает человек, находящийся ближе всех к лиственнице. Прокукарекает еще раз — умирает следующий. Побежали люди к Худаю — Богу Земли — жаловаться.
А Худай в это время лепил из черной глины нового человека. Бросил он его недолепленным и побежал смотреть на умершего. В это время черный петух обратился в черта — айна, прилетел к недолепленному ребенку и стал его оплевывать; так оплевал, что живого места на нем не оставил, и, опять обратившись в петуха, улетел на лиственницу.
Увидев это, часть людей побежала опять к Худаю, а часть, схватив ружья, пошли отстреливать петуха. Выпалили раз — петух, как ни в чем не бывало, закукарекал, да так громко, что жуть его крика накрыла собою весь зал. Пальнули залпом еще раз, а он — кукарекать еще громче и жутче. Правда, здесь, как хвост петуха, распустился ясный день, и петух исчез во тьме лиственницы.
Та часть людей, что пошла за Худаем, нашла его оживляющим умершего человека. Они рассказали ему с ужасом об оплеванном мальчике, не долепленном из черной глины, и тогда Худай, увидев, как несчастен и жалок этот мальчишка, решил направить за петухом в подземное царство к своему брату Эрлику только что оживленного человека. Этот человек обратился в шамана и двинулся в путь. Он шел вокруг кружащейся как карусель сцены, пока не дошел до черного пня от черной лиственницы, и запел вместе с залом:
Черный пень —
Стол для гаданья.
Земля, где узнаешь
О жизни и смерти.
Черный путь —
Глубиной в мирозданье,
Путь, где скачут
Старцы и черти.
Тут ему открылись первые ворота. Опять закружилась сцена, и опять шаман пустился в путь со своим гулким барабаном. Дошел он до черного поля с черным курганом и запел грозным голосом:
Черное поле
Конского топота
Молотом бьет по наковальне,
В черных щипцах
Осколки опыта
Меха раздувают
И ликование.
Опять отворились ворота в черном кургане, и опять завертелась, закружилась сцена. Так прошел шаман с песнями и вскриками ворота черных яров, болота черных лягушек, черные леса черных медведей, черный чан кипящего ада и, наконец, пришел к месту слияния девяти рек, где стоял дворец из черной земли с железной коновязью и толпами черных стрелков. И тут он запел последнюю песню:
На черном подносе
Моя голова.
Я жертвую ею, правитель теней!
Мне черный петух
Нужен взамен.
Худай его просит
Сильней и сильней.
Обруч и обруч
Скрывают меня.
Обруч вихра
Над моей головой.
Отдай петуха
Худаю, Эрлик!
И я распрощаюсь
Навеки с тобой!
Но Эрлик, этот косматый и черный старик, не хочет отдавать петуха задарма и просит взамен душу и тело того недолепленного мальчишки, оплеванного петухом. Ведь все равно он не выберется теперь из унижений и болезней, убеждает Эрлик шамана-гонца. «Как только его доставят к той лиственнице, я выпущу петуха и доверю тебе секрет его уязвимости.»
Опять закружилась сцена, но теперь уже в противоположном направлении, и через девять ворот шаман-посланник вернулся к людям и к Худаю, склонившемуся над своим ослабшим мальчиком. Шаман рассказал им о происшедшем. Но на сей раз Худай отказался отдавать черного и недолепленного мальчика.
Наступила ночь, и над черной лиственницей опять взмахнул своими крылами зловещий черный петух. Стали стрелки осторожно замыкать круг, да так, чтобы никто из них не оказался ближе другого к дереву, и среди них — шаман. Но под самый рассвет, перед самым истошным криком петуха тот черный мальчишка то ли в стремлении мести, то ли в желании жертвы прорвался сквозь цепь стрелков и в это время петух закукарекал. Мальчик упал замертво, и тело свалилось к корням лиственницы, уходящим под землю. И как раз в это время раздался выстрел залпом, и каждый патрон был помечен крестиком, как то велел шаман, и разлетелись перья петуха по небу, обрызганные кровью, и встал над землей кровавый рассвет, и зазвучала песня шамана о мальчике, спасшем людей от этого зловещего петуха.
Когда мы с мамой оказались какими-то окольными путями у метро «Каширская» с типовым стеклянным гробиком наверху, я с испугом почувствовал, что сейчас нам предстоит идти в то самое страшное подземное царство косматого Эрлика. То было некое мгновенное ощущение, знакомое и незнакомое, а оттого смущающее и пугающее. Я чувствовал себя тем недолепленным черным мальчиком, а маме отдал роль Инанны. Засыпающим умом я вязко следил за каждым нашим шагом вниз, отметил про себя стеклянные двери, затем вторые ворота, оплаченные мамой, затем турникет, следом — вход в самый зал. Вместо нехватающих ворот стояли П-образные арки из светлого мрамора, и, наконец, с гробовым голосом: «Осторожно, двери закрываются! Следующая станция — „Варшавская“» — захлопнулись девятые двери, и поезд понес нас по подземному царству. В каждом окне, где отражались редкие лица, мнился мне то Эрлик, то Эрешкигаль с лохматыми волосами, развевающимися, как грохочущая темнота за поездом; космы одного напомнили мне почему-то длинные волосы и всклоченную бороду моего прежнего отчима — дяди Глеба, и, пока я привыкал к этой мысли, поезд вдруг вынесло на мраморную просеку станции «Варшавская» с единственным милиционером на платформе, от вида которого вздрогнули мы оба: и мама, и я, но это был не дядя Назар в петушином околыше.
Мысль моя отвлеклась на моих отчимов и отчасти отца, как будто бы они были той самой троицей богов — от невиданных небес через мрачную землю и в черное подземелье, между которыми я скитался, весь оплеванный, но поезд опять помчался в свое темное царство, опять космы Эрлика и Эрешкигаль стали развеваться ему навстречу, и в животном страхе я ощутил, что не эта поездка поздней ночью бог весть откуда и бог весть куда, а вся моя жизнь — это театральные притчи, воплощенные заведомо и заранее обратно в явь. И вдруг все та же станция все тех же П-образных арок — ворота за воротами — вспыхнула у меня перед глазами, и страх, что мы не движемся вовсе, что разве Эрлик и Эрешкигаль промчались мимо, мгновенно обуял меня, но цепкие глаза мои заметили, что колонны этой станции были более не серо-белыми, но кроваво-коричневыми, цвета гражданской войны. И диктор шаманским голосом подтвердил разницу извне: «Станция „Каховская“. Поезд дальше не идет. Просьба освободить вагоны.»