Два дня до солнца (СИ) - Комарова Марина
Во внешности Одноглазого — дикое сочетание брутального байкера и циничного ублюдка. Впрочем, ублюдок получался заметно лучше. Без напускной пижонистости, но с крепким стержнем. Вопреки прозвищу, с глазами у него было всё в порядке. Артур Артурович Заграев в миру и главарь камнелюдей ночью, смотрел на Чеха, прищурившись, с явным интересом. Левую бровь пересекает свежий шрам, на белой коже особенно заметный. Уже влез в новую драку?
— Доброго вечера, Эммануил Борисович, — мягко произносит Одноглазый вопреки так и потрескивающему в воздухе желанию кинуться. — Какими судьбами?
В переводе на обычный язык Одноглазого это значит: «Какого чёрта припёрся, старый хрыч? Оговорено было же полгода не соваться в Одессу».
Оговорено-то оговорено. Только Чех не особо считается с мнением окружающих, к тому же кроме Театральника и Городовой делу помочь никто не может. Да… кто указ Следящему?
— Приехал на премьеру «Дон Кихота», Артур Артурович, — невинно сообщает он, отметив, какая гримаса искажает лицо Одноглазого: искривлённая нижняя губа, чуть сморщенный крупный нос, устало поднятые к небу глаза с немым вопросом: «Доколе?».
Девицам, кстати, всё равно нравится. Дико странно, что сейчас в седле его байка не сидит полуобнажённая красотка.
Свита Одноглазого молча наблюдает за разговором. Соваться к старшим — себе дороже. Но один взмах руки Заграева, и начнётся драка. А может, что и похуже.
Чех невозмутимо приближается на шаг, достает из кармана пачку и закуривает. Как известно, сильные мира сего должны хорошо выдерживать паузы, спешка им не к лицу. Пока ты молчишь, собеседник может надумать себе целую трагедию и впасть в депрессию. Если он, конечно, слаб. Но здесь дело не в слабости, все куда хуже: Одноглазый обладает воистину каменным терпением. И это не фигура речи однозначно.
— Сделаем вид, что мы друг друга не видели, — пытается предложить мир Чех, памятуя, что дома сидит Ябо и ввязываться в неприятности сейчас совсем не к месту. — К тому же я уезжаю прямо сейчас.
Одноглазый предложение игнорирует, и Чех раздражённо скрипит зубами. Тут к уважению Трёх и Сестры не воззвать, придётся терять время на объяснения и выкручиваться.
— Что ты тут делал? — ровным голосом спрашивает Одноглазый.
— Дела государственной важности, — честно отвечает Чех. Точнее, ответ неполный, но абсолютно искренний. Разгуливающий стихийный Визуализатор — беда не мелкая. Надо приложить как можно больше усилий, чтобы поймать его.
Одноглазый не верит. Нехорошо щурится, поднимает руку, чтобы дать команду своей своре, но тут же останавливается и поворачивает голову в сторону театра. И у этого есть причина: Дима смело выступил из-под укрытия колонн и смотрит прямо на Одноглазого. Чех чувствует, как начинает сосать под ложечкой. Всё бы ничего, но возле мальчишки вьются чёрными спиралями, по меньшей мере, шесть триг.
***
Чем больше я его разглядываю, тем яснее осознаю: передо мной не человек. Зрение словно обостряется, звуки вечерней Одессы сливаются в единый гул и отходят на задний план. У байкера неестественно светлая кожа, белые волосы, гладко зачесанные назад, движения — быстрые, резкие, словно он много лет простоял статуей, а теперь ожил.
Он глядит на меня лениво, без интереса, с откровенной тоской. Лица я не могу рассмотреть, его закрывает клубящаяся молочно-белая дымка. Но… откуда?
— А это и есть Одноглазый, — обжигая, шепчет мне на ухо Театральник, — за ним строем ходят все камнелюди. Премерзкая личность, скажу я тебе.
Дымка становится насыщенной, будто живой опал. Если вскользь глянуть, то ничего. Если вглядеться — живое беснующееся пламя, которое вот-вот вырвется и поглотит полностью.
«Почему Одноглазый?» — мелькает мысль, но тут же растворяется.
Опаловое пламя на самом деле и есть глаз. Огромный, нереальный, глядящий прямо в душу. Театральник что-то говорит, но звуки превращаются в стеклянные осколки и со звоном падают на асфальт.
Шумит ветер, голова начинает кружиться, в нос ударяет резкий запах соли, мокрого дерева и песка. Щеку царапает что-то влажное и острое. Меня мутит, в горле встает тошнота. Перед глазами всё плывет, воздуха не хватает. По внутренней стороне бёдер, кажется, что-то течет — горячее и липкое. Я вздрагиваю. Оглядываю мутным взором всё вокруг и… не вижу города. Только бесконечный песчаный берег, накатывающие серо-голубые волны, а по правую руку — лес.
Где-то глубоко внутри вспыхивает ярким огнём паника и тут же стихает под порывами злого морского ветра. Кажется, я просто чужими глазами вижу чужую же жизнь. Но при этом чувствую боль, чувствую страх и лютую безысходность. Делаю несколько неверных шагов, голова ужасно кружится.
Внутренности резко скручивает. Падаю на колени, и меня тут же выворачивает наизнанку. Ничего кроме желчи и воды, ничего кроме острого желания сдохнуть. Видимо, давно о еде и не помышлял.
Только кто? Я… или тот, другой?
Внутри всё жжёт огнём. Чуть поворачиваю голову, на глаза попадаются деревянные обломки. Присмотревшись, я понимаю: это когда-то было веслом, только не от маленькой лодчонки ― очень длинное, оно от чего-то другого. Почему-то вспоминаются греческие триремы. Вот под стать бы такому кораблю оно точно пришлось бы.
И тут же приходит осознание: Нет… что за бред? При чём тут греки?
Превозмогая гадкую слабость, я умываюсь солёной водой, сплёвываю горькую слюну и пытаюсь встать. Убираю со лба мокрые пряди, на краю сознания отмечая, что они длиннее обычного. Господи, что это за галлюцинация?
Что галлюцинация — сто процентов, всё будто в тумане, в реальности так не бывает. Или бывает?
Я смотрю на свои ладони, ободранные, кровоточащие, грязные. Ногти обломаны, словно ими приходилось рыть землю, которая так и застряла чёрной полосой. Сглатываю, пытаюсь встать. Дурнота возвращается, накидывает на шею удушливую петлю. Низ живота сдавливает так, что перехватывает дыхание. Боль разливается тягуче и мерзко, из горла вырывается дикий крик, в котором едва удается разобрать:
— Сестра!
…а потом везде шипение змей, таинственное и в то же время — удивительно родное. Почти ласковое. Успокаивающее. Словно окутывающее теплом и надёжностью.
Ни капли страха я не испытываю, только бесконечная усталость. Тело кажется невесомым; меня держат чьи-то прохладные руки и баюкают, словно ребёнка. Перед взором вновь всё расплывается, что вызывает вспышку раздражения, которая тут же гаснет.
На меня смотрят тёмные глаза с нежностью любящей матери. Женщина. Это она держала меня. Прядь её волос соскальзывает вниз, касается моей щеки. Снова слышится шипение. Мои-чужие губы счастливо улыбаются, в шипении чудится приветствие. Я неловко протягиваю руку — пухлую, детскую, с крохотными пальчиками — и успеваю ухватить прядь, которая тут же шипит громче, извернувшись змеёй. Настоящей змеёй, суховато-тёплой на ощупь, с внимательными чёрными глазами. Но я только смеюсь: громко, счастливо, заливисто.
Перед глазами темнеет. Сквозь уши, словно заложенные ватой, просачиваются звуки: голоса, гул моторов машин, ветер. Я хватаюсь рукой за колонну и мотаю головой. Что это было? Галлюцинации после театра никак не отпустят?
— Мне пора, — шепчет голос над ухом, и я запоздало соображаю, что это Театральник. — Спектакль вот-вот начнётся.
Зачем? Какой спектакль?
Но это тут же становится совершенно неважно. Я понимаю, что должен обязательно узнать, что было дальше. В тот же миг словно невидимые руки касаются меня и тянут вперёд: через проезжую часть, вымощенную булыжником; мимо молчаливо взирающих на людей зданий, мимо настороженных байкеров — прямо к тому, вместо лица у которого — пылающее пламя.
Меня нет здесь, сознание плывет на волнах серебристого тумана, отказываясь воспринимать происходящее.
— Дима! — кричит Чех.
Да, точно Чех. Только ноги как заведённые — шаг, шаг, ещё шаг.
Я с трудом останавливаюсь. Пламя на секунду тает, показав лицо с крупными чертами, правильными до омерзения, превращающимися в нечто страшное и непонятное. Только глаза — чёрные, бездушные, словно тоннели в другой мир. Или нет — совсем светлые? Ничего не разобрать, смотришь — и голова кругом. Одноглазый… надо же… Какая дурацкая кличка!