Сюзан Ховач - Богатые — такие разные
— Мисс Слейд…
— Иду, Мэйвис. — Я вернулась в кабинет и увидела письмо Пола, все еще лежавшее на письменном столе. В туалет хотелось как никогда. Я схватила телефонную трубку: — Да?
— Дайана? Это Джеффри. Послушайте, я неожиданно оказался в Лондоне. Может быть, пообедаем вместе?
— С радостью, Джеффри. Часов в восемь?
— Я заеду за вами.
— Буду ждать. Спасибо. Простите, я очень спешу…
Я схватила письмо Пола и устремилась в туалетную комнату. Там, в спокойном полумраке моей любимой кабины, мне наконец удалось не отрываясь снова перечитать письмо.
Выходя, я взглянула в зеркало над раковиной. Лицо мое было бледным от волнения, которое мне все еще хотелось считать гневом, хотя оно сильно смахивало на смесь радостного возбуждения с испугом.
«И снова в бурные волны, дорогие друзья!» — мысленно процитировала я, подумав о том, как не хочется к этому добавить: «Ave Caesar, te morituri salutant»[14]. Я не могла с точностью вспомнить ответ Тиберия Цезаря шедшим на смерть гладиаторам, но подумала, что это была какая-нибудь циничная реплика, вроде: «Может быть, и нет, если повезет», оскорбительная для гладиаторов. Их положение, несомненно, доставляло им некое болезненное удовольствие, подобное которому испытывала теперь я. Я рассмеялась, пытаясь убедить себя в том, что на душе у меня радостно. После трех лет бесчисленных холодных деловых писем и расчетливо выхолощенной личной переписки Пол милостиво предлагал мне еще один кусок легендарного яблока соблазна. Ладно, если он этого хочет, он получит это, но в один прекрасный день, злобно подумала я, в один прекрасный день господин Пол Корнелиус Ван Зэйл поймет, что эта сделка обойдется ему дороже, чем он рассчитывал.
Я любила его. До него я не любила ни одного мужчины, как не любила и после него. К декабрю 1925 года я всерьез боялась, что никогда больше не полюблю.
Я боялась очень многого и всегда поражалась тому, что меня порой считали слишком уверенной в себе. Разумеется, говоря это, мои знакомые не собирались сделать мне комплимент, но тем не менее иногда было очень выгодно казаться тигрицей, а не дрожащей медузой. Если люди считают тебя смелой, можно не только поверить им, хотя бы наполовину, но даже черпать иллюзорную храбрость в их заблуждении.
Список моих страхов простирался до самых дальних пределов моего разума. Там было все: и серьезные опасения, и мелкие страхи, реальные и мнимые, безграничные и необоснованные. Я тщательно изучала их бессонными ночами. И приходила в ужас от одиночества и отсутствия любви, хотя это в значительной степени облегчало рождение Элана. Я боялась смерти. Приходила в ужас при мысли о бедности. Боялась, что прогорит мое дело, и я буду вынуждена расстаться с Мэллингхэмом, а мысль об утрате Мэллингхэма была для меня самой мучительной из всех. Я не могла представить себе мир без моего дома, без того единственного места в этом враждебном мире, куда всегда можно убежать и почувствовать себя в безопасности. Мне казалось, что я потеряла бы равновесие без Мэллингхэма, и приходила в ужас при мысли о нестабильности, сопровождающейся демонами отчужденности и безумия. Самым ужасным из моих кошмаров были мысли о безнадежной нищете в психиатрической больнице и о том, что меня похоронят не рядом с мэллингхэмским домом, а в какой-нибудь жалкой могиле, где мне вечно не будет покоя.
Этот перечень моих неврозов с очевидностью говорил о том, что я должна была работать ради спасения Мэллингхэма. Будь я достаточно богата, чтобы вести праздную жизнь леди, мне пришлось бы потакать своим страхам, и я скоро стала бы подобна своему чудаку-отцу.
Ирония моего положения состояла в том, что я всегда старалась быть обыкновенной. Мне кажется, это обычное желание детей из семейств, отличающихся некоторой эксцентричностью. Разумеется, вынужденная укладывать отца в постель после его камерно-музыкальных оргий, я мечтала о том, чтобы вернуться к своим деду и бабке, в дом линкольнширского приходского священника, где когда-то давно прожила два тихих, четко регламентированных, восхитительных в своей обыденности года. После третьего развода отца я некоторое время клятвенно заверяла себя в том, что никогда не выйду замуж, в действительности же мечтала иметь мужа, детей и жить в респектабельном браке.
И только в Гэртоне, когда едва знакомый мне юноша презрительно обозвал меня «синим чулком», я с грустью поняла, что, наверное, была слишком хорошо воспитанной, чтобы мне можно было сделать предложение. Казалось, мужчины вовсе не думали об уме женщины, лишь бы она была красивой, а поскольку я была пухлой и вполне обыкновенной, у меня не было иного выхода, как распрощаться со своими мечтами о романтической белой свадьбе, о женихе — высоком темноволосом красавце-герое, и о неторопливом свадебном путешествии на греческие острова на борту собственной яхты. Погрузившись с головой в учебники, я действительно стала «синим чулком», как все уже давно решили, с настолько же ложной, насколько и отвратительной аристократической претензией на то, что я «выше» сибаритской жизни. Я действительно убедила себя в том, что счастлива в этой роли, когда умер отец, но в гуще последовавших суровых событий я обнаружила, что не могла больше отгораживаться от мужчин и блуждать в интеллектуальном тумане. Мне пришлось пасть на колени и пресмыкаться перед теми мужчинами, на расположение которых я могла бы рассчитывать.
Мне сказали, что придется продать Мэллингхэм, а когда я запротестовала, заявив, что буду работать как лошадь, чтобы выкупить и сохранить его, мне ответили: молодой девушке неприлично жить одной, без единого человека в огромном доме, как неприлично для девушки моего класса идти в какой бы то ни было бизнес, и уж совсем недопустимо для девушки с моим положением в жизни быть кем-то кроме жены и матери, или же, если мне повезет меньше, просто старой девы-учительницы в какой-нибудь школе для перезревших горничных.
Эти мужественные решения были объявлены мне в большой зале мэллингхэмского дома сразу после похорон отца. Там был отец Джеффри, Филип Херст, вместе со своим партнером, а также поверенные, представлявшие моих единокровных сестру и брата. У камина, скрестив руки, стоял священник с местным доктором, пользовавшим отца во время его последней болезни.
Когда они закончили, я поднялась на ноги. Впервые в жизни при встрече с противоположным полом мой гнев оказался сильнее страха.
— Вы, проклятые мужчины! — кричала я, глядя, как они передернулись от выбранной мной лексики. — Как вы смеете говорить со мной так, словно я душевнобольная, и нуждаюсь в надзирателе! Как смеете разговаривать со мной так, будто у меня нет ни гордости, ни чувства собственного достоинства! И как вы смеете говорить мне такие вещи, которых никогда не осмелились бы сказать никакому мужчине!