На осколках разбитых надежд (СИ) - Струк Марина
— Я все равно не понимаю, — лишь раз прервал ее рассказ Костя, словно подсказывая молчать о другой стороне ее истории, когда она рассказала, как Рихард спас беглянок от эсэсовцев. — Почему этот немецкий ублюдок не сдал вас тогда? С чего вдруг такое милосердие к вам, русским служанкам?
— Все люди разные, — осторожно выбирая слова, произнесла Лена.
— Фашисты — не люди, — отрезал Костя, шевельнув желваками, словно одно даже слово «фашисты» ему было ненавистно произносить. — По крайней мере, не нацистские армейские марионетки фюрера.
Как можно было, слыша это, рассказать ее историю полностью? Как не умолчать о Рихарде? При том, какую часть жизни Лены он занимал, и какую огромную часть сердца навсегда завоевал, это казалось невозможным, но все-таки ей это удалось. Провал явки на Вальдштрассе. Приезд Ротбауэра в Розенбург, так неожиданно совпавший с этим событием. Арест. Неожиданное спасение поляками по пути в лагерь. И вот она здесь, в предместье Дрездена, спасенная когда-то от смерти Гизбрехтами.
Обреченная с тех пор жить под немецким именем. Обреченная стать чужой для своих…
В конце ее истории Соболев ничего не сказал. Резко поднялся с места и прошелся молча по комнате, задержавшись у буфета, на полках которого стояли фотографии в рамках. Наверное, она слишком часто смотрела на лицо Рихарда на фотокарточке, когда рассказывала о прошлом, подумала Лена, заметив его неподдельный интерес. А может, немецкая форма привлекла его внимание. Он долго смотрел на фотокарточки — на лица Вилли и Рихарда. А потом легкими щелчками опрокинул рамки с опор.
— Как-то все так странно выходит, — задумчиво произнес Соболев. — Не немцы, а сплошь и рядом доброта и милосердие. И все они готовы помочь тебе. Почему? Для чего им, нацистам, рисковать собой ради какой-то русской? При том, что для них ты была унтерменш, «недочеловек», как и все советские люди.
— Ты можешь спросить Кристль об этом, — предложила Лена, чувствуя обиду за чету Гизбрехт, которую Костя сразу же причислил к нацистам. — Я не могу ответить за нее. Но все, что я рассказала — истинная правда. Я не солгала ни в чем.
Лишь умолчала о некоторых важных деталях, как напомнила совесть. И Лене стало горько от понимания, что ей придется делать это и дальше — молчать и надежно прятать часть своего прошлого. Потому что эту часть невозможно понять и принять умом. Ни сейчас, ни потом.
— Я не знаю, что и думать, — честно признался Костя, по-прежнему не глядя на нее. — Я не знаю, что мне делать сейчас. Знаю только одно — я виноват во всем этом не меньше. Если бы я тогда пришел за вами…
Ей хотелось подойти сейчас к нему и хоть как-то унять эту боль, которая явно слышалась в его голосе. Раньше она бы так и сделала без раздумий. Но сейчас она не смела даже сказать что-то, боясь натолкнуться на очередную волну неприятия и злости к себе. И нарушить то хрупкое равновесие, которое установилось между ними к финалу ее рассказа.
Долгое время после они молчали. Костя курил, наполняя комнату папиросным дымом, от которого неприятно щекотало в ноздрях, и першило в горле. Лена же просто смотрела в окно, за которым постепенно светлел рассвет следующего дня. Тишина была благом для обоих сейчас. Когда можно было просто чувствовать присутствие другого рядом спустя столько времени и радоваться этому подарку судьбы пусть и с оттенком горечи.
— Можешь не бояться, — резко бросил Костя, когда вдруг встал из-за стола, собираясь уходить на рассвете. — Я не расскажу о тебе и о твоих немцах капитану госбезопасности. Пока, по крайней мере, не разберусь сам. У Безгойроды есть только черное и белое. А у тебя сплошь все какая-то непонятная серость. Так что — до встречи в конторе, фройлян Хертц.
И только сейчас Лена набралась смелости, чтобы спросить о его родных, боясь, что он не ответит ей, потакая озлобленности, ходившей волнами под его кожей.
— Мама сейчас в Москве, — тихо ответил Соболев уже от порога комнаты. — Вместе с папой. У него сейчас новая должность в наркомате обороны. А бабушка… бабушка умерла еще летом сорок первого.
— О, Котя…
Но ее сочувствие так и осталось без ответа. Костя просто вышел вон, даже не дождавшись реакции на свои слова. И это стало очередным камнем тяжелого груза на душе, который остался после этой ночи.
— Я так боялась, что русский причинит тебе вред. Он выглядел таким суровым, — сказала Лене Кристль с явным облегчением, когда нашла ее на рассвете на заднем крыльце невредимой, но с залитым слезами лицом. — Вернулась, как только он ушел. Что случилось, Лена? Что с тобой?
— Мой брат погиб, Кристль. Почти два года назад. Я только сейчас поняла, что даже не спросила, где он похоронен. Какая же я…
— Моя деточка, мне так жаль, — привлекла ее к себе немка, надеясь своими объятиями хотя бы на толику унять ее боль. — Но теперь он на небесах со своей дочерью и матерью. Твоя маленькая племянница не одна…
Никогда в жизни Лена не жалела в то, что не верит в Бога и все остальное, связанное с ним, как в эти минуты. Потому что религиозные заблуждения могли бы принести облегчение, пусть и минутное. И горе не так терзало ее бы своими острыми когтями, приглушенное флером самообмана.
— Он меня ненавидит. Котя… тот офицер, что был здесь, — произнесла Лена после долгих минут тишины, озвучивая то, что терзало ее на протяжении всей долгой ночи. — Когда-то я любила его первой детской любовью и так сильно мечтала стать его женой. Когда-то мы были очень близки, как и наши семьи. А теперь он меня ненавидит.
— Ему так же больно, как и тебе, моя дорогая. Я видела его, когда он уходил. Ему словно душу вывернули. Больно и горько — да. Но ненависть… Ее нет.
— Ты просто не понимаешь, Кристль…
Но видимо, Кристль понимала в этом все-таки больше, чем сама Лена. Потому что рано утром в понедельник работа в конторе началась, как обычно, без каких-либо происшествий. Никто не арестовал ее, не обвинил в измене и предательстве. Весь день Соболев показывал своим видом, что не желает никакого общения с немецкими машинистками, поэтому с ними контактировал его коллега, лейтенант Воробьев, составляя список шахт, работающих и законсервированных, для того чтобы исследовать их в дальнейшем. Это не удивляло немцев — и прежде приходилось встречаться с явным отторжением и неприятием со стороны советских офицеров, которые своими глазами видели, какое зло творили нацисты на их родной земле. Поэтому не одна Лена удивилась, когда по окончании того рабочего дня к ее столу подошел Соболев и предложил проводить до дома.
— Прогуляемся и поговорим? — бросил он сухо, и Лена согласилась, хотя с трудом удержалась от напоминания, что представителям советских войск и местному населению «настоятельно рекомендовано не вступать в близкие контакты», о чем не уставал напоминать Безгойрода немецкому персоналу. Подобное сближение сулило не только мелкие неприятности Соболеву, но и лишнее внимание со стороны отдела госбезопасности Лене, а также делало ее предметом пересудов местных жителей их небольшого городка. О последнем Лена переживала, впрочем, меньше всего — подумаешь, соседи бы сплетничали вечерами после работ, что племянница фрау Гизбрехт «связалась» с русским ради продовольствия или защиты. Не она первая, и, как подозревала Лена, не она последняя.
— Я много думал вчера и сегодня, — без лишних предисловий начал Соболев разговор, к которому оба готовились за время долгих минут тяжелого молчания, прошедших с момента, как вышли из конторы и направились неспешным шагом к Егерштрассе. — Я все еще не понимаю… никак не могу. У меня просто пока не укладывается в голове… Но одно я знаю определенно — если бы я тогда вернулся за тобой, если бы вывез из Минска, ничего бы этого не было. И я виноват… Я виноват в том, что ты стала… что ты оказалась здесь!
В этих словах было столько боли, что Лена не могла не остановиться на месте, чтобы все-таки коснуться его в попытке стереть эту боль, терзающую его. Но тронуть его на глазах прохожих — как немцев, так и советских солдат и офицеров не могла. Потому просто скользнула пальцами по рукаву его гимнастерки робко. Костя успел поймать ее пальцы у манжеты и сжал так легко и нежно, к ее удивлению, что у нее чуть закружилась голова, и навернулись слезы на глаза, когда это пожатие совершило временной скачок в сорок первый.