Лоренс Даррелл - Жюстина
Здесь не место для попыток написать то, что я знаю о Каббале, даже если бы я был готов к попытке определить «Невыразимые основы этого Гнозиса», никакой честолюбивый маг не смог бы, потому что эти фрагменты откровения уходят корнями в тайные обряды древних. Дело не в том, что они не должны быть открыты. Они есть чистый опыт, которым обладают только посвященные.
Я пытался вникнуть в эти материи прежде, в Париже, сознавая, что в них я могу найти тропу, которая могла бы привести меня к более глубокому пониманию самого себя — того «Я», которое кажется огромным, неорганизованным и бесформенным смешением вожделений и импульсов. Я считал все это продуктивным для моего внутреннего опыта, хотя природный и внутренний скептицизм охранял меня от посягательств любой сектантской религии. Почти год я занимался под руководством Мустафы, суфия, сидя на расшатанной деревянной террасе его дома, каждый вечер слушая, что он говорит мягким, обволакивающим голосом. Я пил щербет с мудрым турком-мусульманином. Поэтому у меня было ощущение чего-то хорошо знакомого, когда я шел рядом с Жюстиной по запутанному муравейнику улиц, венчающему форт Ко-Эль-Дик, пытаясь одной частью своего сознания представить, как это выглядело, когда было парком, посвященным Пану, — коричневый мягкий холмик, вырезанный в сосновой шишке. Здесь узость улиц производила некое впечатление интимности. Странное чувство покоя окутывало этот уголок города, придавая ему нечто от атмосферы какой-нибудь деревушки в дельте. Ниже, на амфорном коричнево-лиловом рынке около вокзала, жалком в линялых сумерках, кучки арабов собирались вокруг фехтовальщиков на палках, и их пронзительные крики приглушались линялыми сумерками. На юге мерцало тусклое блюдо Мареотиса. Жюстина шла с ее обычной быстротой, молча, раздражаясь моей тенденцией мешкать и заглядывать в дверные проемы на те сцены домашней жизни, которые (освещенные, как кукольный театр) казались исполненными огромного драматического значения.
Изучавшие Кабаллу в то время собирались в чем-то, напоминающем деревянную хижину хранителя музея, пристроенную к красной земляной стене дамбы в непосредственной близости от Помпейской колоннады. Я полагаю, что такой выбор был продиктован болезненной чувствительностью египетской полиции к политическим митингам. Ты пересекал джунгли траншей и перил, устроенные археологами, проходил по грязной тропке через каменные ворота, потом, резко повернув направо, попадал в эту небольшую неустроенную хибару, одна из стен которой была земляным боком дамбы, а пол — утрамбованной землей. Помещение, меблированное плетеными креслами, освещалось двумя керосиновыми лампами.
Собрание состояло человек из двадцати, вырванных из разных частей города. С некоторым удивлением я заметил в одном из углов худую усталую фигуру Каподистрия. Нессим, конечно, присутствовал здесь, но представителей богатых и более образованных частей города было очень немного. Пришел, например, пожилой часовщик, которого я хорошо знал в лицо, — изящный седовласый мужчина, чьи строгие черты требовали, как мне казалось, скрипки под подбородком для своего завершения. Несколько неопределенного вида пожилых дам. Балтазар сидел в низком кресле, положив свои уродливые руки на колени. Я сразу по-иному увидел этого завсегдатая кафе «Аль-Актар», с которым я как-то играл в трик-трак. Несколько бесцельных минут прошло за болтовней, пока Каббала ожидала своих последних членов, потом старый часовщик встал и предложил Балтазару открыть заседание, и мой друг откинулся в кресле, закрыл глаза и начал говорить своим грубым каркающим голосом, который постепенно набирал необычайную сладость. Он говорил, я помню, о «ясном источнике» души и о ее способности постигать предназначение во вселенной, которое лежит под видимой бесформенностью и произвольностью явлений. Дисциплина ума может сделать людей способными проникать под вуаль реальности и открывать гармонию пространства и времени, которая соответствует внутренней структуре их собственных душ. Но исследования Каббалы были одновременно наукой и религией. Все это звучало, конечно, достаточно знакомо. Но сквозь толкования Балтазара проступали необычайные отрывочные мысли, которые, возникнув в форме афоризмов, дразнили воображение долгое время после того, как слушатель покидал их автора. Я помню, как он сказал, например: «Любая великая религия только запрещала, выдвигала большой рад запретов. Но запреты создают вожделения, от которых она собирались излечивать. Мы, в Каббале, говорим: «будь снисходителен, но облагораживай. Мы привлекаем все для того, чтобы привести цельность человека в соответствие с цельностью вселенной — даже удовольствие, деструктивное дробление ума в удовольствии». Корпус Каббалы содержал внутренний круг посвященных (Балтазар поморщился бы от этого слова, но я не знаю, как это выразить иначе) и внешний круг учеников, к которому принадлежали Нессим и Жюстина. Внутренний круг состоял из двенадцати членов, рассеянных по всему Средиземноморью — в Бейруте, Тунисе и так далее. В каждом из таких мест была маленькая академия, студенты которой учились использовать странные вычисления, которые Каббала строила на идее Бога. Члены внутренней Каббалы часто переписывались, применяя любопытную старую форму письма, читаемого справа налево и слева направо по чередующимся строкам.
В тот первый вечер Жюстина сидела между нами, едва ощутимо взяв нас под руки, и слушала с трогательным смирением и сосредоточенностью. Знал я тогда — или открыл это позже, — что Балтазар был, пожалуй, единственным ее другом и безусловно единственным наперсником во всем городе? Не помню. («Балтазар — единственный человек, которому я могу рассказать все. Он только смеется. Но каким-то образом он помогает мне рассеивать пустоту, которую я чувствую во всем, что делаю»). И это Балтазару писала она те длинные самоистязательные письма, которые так интриговали любознательный ум Арнаути. В дневниках она записала, как однажды им удалось попасть в музей и они просидели час среди статуй «бездыханных, как ночные кошмары» и слушали его. Многое из сказанного им тогда ее поразило, но позже, когда она попыталась записать, услышанное исчезло из памяти. Все-таки она запомнила, как он говорил спокойным, задумчивым голосом о «тех из нас, кто готов предать наши тела людоедам», и эта мысль проникла в нее до мозга костей как соотношение с тем образом жизни, который она вела. Что касается Нессима, я помню, как он сказал мне, что однажды, когда страшно измучил свой рассудок мыслями о Жюстине, Балтазар сухо заметил ему: «Omnis ardentior amator propriae uxoris adulter est»[20]. Добавив по обыкновению: «Я говорю сейчас как член Каббалы, а не как частное лицо: страстная любовь, даже к собственной жене является адюльтером».