На осколках разбитых надежд (СИ) - Струк Марина
Ильзе замолчала задумчиво после этих слов, словно что-то свое обдумывала сейчас. Только крышкой портсигара щелкала в такт своим мыслям. А потом вздохнула и бросила:
— Ладно, хватит об этом. Обед заканчивается, нужно в редакцию возвращаться. У меня только одна просьба будет — не говори Гизбрехтам ничего из того, что я сказала о Вилли. Они все еще надеются, что он вернется. Мать всегда будет верить, что ее сын жив. А он мертв. Я знаю это, чувствую. Почти все отпускники с Восточного говорили, что если это случилось, если пропал на фронте в России, значит, все, значит конец. Никогда не вернешься из этой проклятой страны. Но не говори герру и фрау Гизбрехтам о том, что я… что я уже не жду его. Обо всех этих вечеринках и посиделках в баре. Я бы не хотела, чтобы они знали. Я хочу, чтобы они думали, что я как истинная подруга солдата рейха всегда буду верна Вилли.
Может быть, в словах Ильзе была толика правоты. А может, она так просто прикрывала собственные чувства горя и потери. Но Лена в очередной раз убедилась, что они совершенно разные. Да, если сосчитать дни, которые они с Рихардом провели вместе, их было слишком мало. Кто-то скажет, что невозможно полюбить за такое количество дней, и все-таки будет неправ. Потому что Лене не нужна была карточка, чтобы помнить о Рихарде. Он проник куда-то так глубоко внутрь нее, что порой даже мельчайшие детали напоминали о нем. И время не лечило, как обещала поговорка. Только безжалостно отмеряло время без него.
Или потому что порой даже самая мельчайшая деталь напоминала о нем. Как петлицы на чужом мундире, который она до сих пор ненавидела.
В тот первый день визита в квартиру на Каролиенштрассе уже во Фрайтале, когда шли медленно к дому, Лена снова получила очередной удар исподтишка от памяти, бережно хранящей в глубине множество деталей-крючков, раздирающих душевную рану. Неожиданно их с Кристль обогнал офицер люфтваффе, тот самый, которого Лена видела в окно несколько дней назад. Со спины в ладно сидящем серо-голубом мундире с нашивками люфтваффе этот светловолосый немец был так похож на Рихарда, что Лена с трудом удержалась от того, чтобы догнать его и коснуться хотя бы краешка рукава кителя. Острое желание, помноженное на странную злость к себе за него, заставило Лену шумно вдохнуть и сцепить руки так, что побелела кожа ладоней.
— Это Эрнст Дитцль, наш сосед, — расценила Кристль ее реакцию, как страх перед офицером. — Он служит в войсках воздушной обороны Дрездена, в Райдеболе. Магдалена до сих пор не может поверить в свое счастье, что муж не на фронте, а рядом с ней. Я думаю, все женщины Фрайталя втайне ненавидят ее за это. Особенно те, кто уже успел стать вдовами. Тебе не нужно его бояться, Лена. Пока он не знает, что ты беглая остработница…
Позднее, когда Лена снова наблюдала через открытые обзору окна соседнего дома домашнее счастье четы Дитцль и их детей, она осознала полностью смысл недавних слов Кристль. Тот, кто когда-либо терял свое счастье, действительно может ненавидеть за то, что оно есть у кого-то другого. И в который раз Лена подумала, что их учили совершенно правильно в школах, когда говорили, что Бога нет, и его придумали люди. Иначе почему он может быть таким слепым и вознаграждать простыми человеческими радостями тех, кто совершенно недостоин того? Почему он не защищает сейчас хотя бы невинных детей от того зла, который несет с собой это проклятое племя нацистов, озлобленное в своей мнимой правоте? И почему позволяет нацистам творить его? Почему не остановит все это?
Видеть в ярко освещенных окнах соседей по вечерам было невыносимо. Но и не подглядывать за ними Лена просто не могла почему-то. Особенно за материнскими хлопотами молодой немки. Лену словно магнитом тянуло с наступлением темноты подходить к окну и скрытно наблюдать за окнами соседки. При виде младенца у Лены постоянно начинало неприятно тянуть внутри, словно пустота напоминала о недавней потере. Ее ребенок родился бы в феврале. Она просчитала срок, расспросив Людо об обычном течении беременности. Он был бы похож на маленького Рихарда, каким она видела того на фотокарточках в альбоме, Лена точно знала это. Те же голубые глаза, тот же овал лица и ямочка на подбородке.
А потом Лену вдруг захлестывало ненавистью, острой и обжигающей, какой еще прежде она не чувствовала. За все ее невосполнимые потери. За то зло, что было принесено в ее страну. Опасной ненавистью, ведь помнила, как Яков учил ее когда-то в Минске, что нельзя питать в себе эту бурлящую лаву. Она должна быть холодной, эта ненависть, чтобы не мешать голове трезво думать. Сам Яков и был примером для Лены, когда сумел обуздать животное чувство мщения к офицерам айнзацкоманды, понимая, что это ни к чему хорошему не приведет. Нужно было успокоиться. Выдохнуть. Выпустить свои эмоции, рвущие сейчас на части душу.
И Лена спускалась в подвал, занимающий почти все открытое пространство под домом, и до изнеможения танцевала. Особенно ей нравилось танцевать партии Одиллии — вариации и фуэте, прогоняя почти все ее партии из постановки, которые помнила назубок. Проходила их раз за разом почти каждый вечер, выгоняя усталостью и болью в мышцах иную боль, стараясь пригасить чувства. Теперь она знала, чувствовала каким-то чутьем, что справилась бы с этой ролью, символом зла и темного соблазна, без особых трудностей. Теперь танцевать зло Одиллии было гораздо проще, чем наивность Одетты или горе Жизель. Последнее Лена попробовала лишь единожды воскресить в памяти, но в самом начале танца вдруг провалилась неожиданно для себя в такую тяжелую истерику — без слез, с невероятным по силе сдавливанием в груди, что с трудом успокоилась.
Иногда в подвал спускалась Кристль, садилась на первые ступени лестницы и наблюдала за Леной, стараясь оставаться незаметной по возможности и не шевелиться лишний раз, словно боясь спугнуть. Порой она все же позволяла себя восхищенно заметить, что это было очень красиво, на что Лена всякий раз отвечала, что все же недостаточно для того, чтобы быть тем самым идеальным танцем, который должен быть.
— Порхаешь, как бабочка прямо, — выдохнула Кристль как-то однажды, когда девушка закончила вариацию Жизели, и Лена вспомнила, как когда-то ее так назвал Рихард. Прошло уже около полугода с момента его смерти, и за окном уже опали с деревьев листья, а внутри все еще ныло, усиливаясь при любом воспоминании о нем. Но если раньше — после гибели Люши и потери мамы, Лена мечтала, чтобы время притупило ее память, стирая боль, то сейчас она не смогла бы определиться так легко, действительно ли хочет забыть обо всем или все еще не хочет отпускать от себя даже мельчайшую деталь из прошлого, позволяя при этом боли разъедать себя изнутри.
Если Кристль была открыта с Леной и часто просила ее даже посидеть после ужина и поболтать о чем-нибудь, то Людо по-прежнему держался особняком. Они практически не виделись. Днем оба были на работе — Лена в редакции, а Людо в аптеке в центре Фрайталя. За ужином они почти не разговаривали друг с другом, сохраняя дистанцию. А после ужина, пока позволяла погода, немец предпочитал курить трубку на крыльце в полном одиночестве и наблюдать за звездами, чтобы после сразу же пойти в свою спальню. Когда же поздняя осень прогнала его с любимого места, он стал уходить к себе сразу же, не задерживался даже у радиоприемника, чтобы послушать музыку или спектакль. И Лена со временем поняла, что причиной этому была она сама. Чужая, не желанная гостья в его доме, чье присутствие немец был вынужден терпеть исключительно из нужды. Он сам вдруг открылся в этом, когда однажды в начале ноября из лагеря при угольных шахтах бежали русские военнопленные.
Этот побег, словно гнойник, вскрыл истинное отношение Людо к Лене и к русским в целом. В очередной раз она получила напоминание, что доверять полностью немцам нельзя, как бы ни хотелось того, как бы ни обманывалась их якобы добрым отношением к себе. У нее не укладывалось в голове, как это могло быть — Людвиг когда-то спас ей жизнь, рискуя собственной, но это вовсе не означало, что он проникся какими-то добрыми чувствами к ней.