Далия Трускиновская - Ксения
ОТЕЦ ВАСИЛИЙ. Она, поди, уж и забыла, с чего все началось. И слава Богу! Я бы ей об этом напоминать не стал. Бродит себе, кормится подаянием, и ладно. При всякой церкви такие есть.
ГРАФ. А любопытно, сколько же среди них от любви рассудок потеряли?
ОТЕЦ ВАСИЛИЙ. И такие попадаются. Бросил жених невесту брюхатой — одна поревет да и живет себе дальше, дитя в деревню отправив, а другая точно разума лишается, — привел пример батюшка.
ГРАФ. Это — иное, это — обида, а не любовь, уязвленное себялюбие!
ОТЕЦ ВАСИЛИЙ. Но что же тогда — любовь? Давайте определим это понятие, потом и будем продолжать? Не то получается: вы, ваше сиятельство, — про Фому, а я — про Ерему!
ГРАФ. До чего ж я люблю рассуждать с тобой на возвышенные темы! Удовольствие — как от хорошего, искусно сервированного обеда… Любовь?.. Тут тебе, Отец Василий, и карты в руки, потому что Евангелие ты лучше меня знаешь. Там все сказано про любовь. Положи душу свою за други своя… совершенная любовь отрицает страх… или как?.. Отвергает страх!
ОТЕЦ ВАСИЛИЙ. Не оставайтесь должными никому ничем, кроме взаимной любви. Это из Послания к римлянам.
ГРАФ. Но любовь по Евангелию — это любовь христианская, нашей же горемыкой движет иная — к покойному полковнику Петрову. Хороший был человек, царствие ему небесное, а вот как пробую вспомнить — так один лишь голос и вспоминается. А тебе, батюшка?
ОТЕЦ ВАСИЛИЙ. Да и мне. Знатный был голос, по справедливости названный серебряным…
ГРАФ. А как это он сумароковскую песенку-то лихо пел! Ведь не служил, пороха не нюхал, а так пел, что прямо тебе армейский поручик!
Когда умру — умру я тем с ружьем в руках,
Разя и защищаяся, не знав, что страх…
Он переврал немудреный напев, и это сильно резануло по ушам музыкального батюшку. Душа возмутилась против вранья — и он, подумать не успев, сам повел дальше куплет:
ОТЕЦ ВАСИЛИЙ.
Услышишь ты, что я не робок в поле был,
Дрался с такой горячностью, с какой любил!..
Эту песню услыхала стоявшая у кладбищенской ограды Анета и встрепенулась.
АНЕТА. Он это, он! Простил меня, простил! Выведи меня отсюда, радость моя единственная!..
Она из последних сил устремилась на звук голосов.
ГРАФ. Ого, ого! Да погоди, батюшка, это же из середины! Начало-то там какое? Прости, моя любезная?..
ОТЕЦ ВАСИЛИЙ. Мой свет, прости!
Дальше они радостно пели уже хором:
Мне сказано назавтрее в поход идти!
Неведомо мне то, увижусь ли с тобой,
Ин ты хотя в последний раз…
Тут Анета, не разбирая дороги и лишь ведомая звуками песни, метнулась под колеса, отлетела, упала… Карету тряхнуло. Граф сунулся к окошку.
ГРАФ. Что за дьявол! Петрушка, гони, скотина! Ф-фу!..
ОТЕЦ ВАСИЛИЙ. Что там стряслось?
ГРАФ. Дура какая-то прямо под копыта кинулась! На самом повороте! Тоже, поди, от несчастной любви! Хорошо, Петрушка кучер толковый — успел по коням ударить, проскочил, ее чуть только и задело. Вот ведь дура! Видит же, что карета едет — так нет же! В этом городе не извозчиков за резвую езду штрафовать надо — а дур, которые по сторонам поглядеть не умеют! Сказал бы, право, батюшка, проповедь — как себя на улице вести! Неужто у святых отцов о том нет ни словечка?
ОТЕЦ ВАСИЛИЙ. Да Господь с вами! При святых отцах в каретах не езживали! Могу только после службы особо к пастве обратиться и к осторожности призвать.
ГРАФ. Ну, хоть так…
АНЕТА. По-мо-ги-те!..
Сцена двадцать восьмая
Ангел решительно заступил дорогу Андрею Федоровичу.
АНГЕЛ-ХРАНИТЕЛЬ РАБА АНДРЕЯ. Хватит!
АНДРЕЙ ФЕДОРОВИЧ. Отвяжись, Христа ради!
Ангел привычно окаменел от запретных слов — но замотал головой, не отступаясь от своего.
АНГЕЛ-ХРАНИТЕЛЬ РАБА АНДРЕЯ. Ты знаешь ли, кто там, у ограды Смоленского кладбища, родит младенца и родами помрет?
АНДРЕЙ ФЕДОРОВИЧ. Знаю — Анютка Кожухова, моя Аксиньюшка с ней в детстве по ягоду ходила.
АНГЕЛ-ХРАНИТЕЛЬ РАБА АНДРЕЯ. И все?
АНДРЕЙ ФЕДОРОВИЧ. И все. Отвяжись, молиться хочу.
АНГЕЛ-ХРАНИТЕЛЬ РАБА АНДРЕЯ. И ничем тебе эта женщина не грешна? Припомни хорошенько — ведь она умирает.
АНДРЕЙ ФЕДОРОВИЧ. Аксиньюшке моей, может, и была грешна, а мне нет…
АНГЕЛ-ХРАНИТЕЛЬ РАБА АНДРЕЯ. Сама-то ты от вранья своего не устала, Аксинья? Сперва мне это дивно казалось — так мир наизнанку вывернуть, как ты его вывернула. Коли ты — полковник Андрей Федорович Петров, живой и здоровый, то, стало быть, не случилось той ночи, когда полковника Петрова театральная девка ночью неведомо откуда помирающим привезла! И не за что тебе ее прощать. Но так распорядился Господь, что эта девка сейчас умирает, и умирает без покаяния. Улица безлюдна, народ не скоро сбежится, и о том, что она умирает, знаем только мы с тобой. Мне читать по человеку отходную, от его имени прощения у Бога просить, не положено. Остаешься ты.
АНДРЕЙ ФЕДОРОВИЧ. Пусти…
Где-то вдали зазвучали стоны рожающей женщины.
АНГЕЛ-ХРАНИТЕЛЬ РАБА АНДРЕЯ. А не пущу. Хватит! Очнись! Ты сама себе правду придумала и десять лет в нее веришь, ты сама себе подвиг выбрала по улицам бродить, под крышей не ночевать, молиться непрестанно. А коли Господь иного подвига требует ради твоей любви и веры? Как тогда быть?
АНДРЕЙ ФЕДОРОВИЧ. Нет у меня сил на иной подвиг. С меня и этого довольно…
Раздался невнятный шум голосов — Анету обнаружили люди. Пробилось несколько осмысленных слов:
— Крови-то, крови…
— Отойдите, мужики…
— Молись, милая, молись…
АНГЕЛ-ХРАНИТЕЛЬ РАБА АНДРЕЯ. Опоздали, люди добрые. Хорошо хоть, ребеночка есть кому принять.
АНДРЕЙ ФЕДОРОВИЧ. Ребеночка?
АНГЕЛ-ХРАНИТЕЛЬ. Стало быть, так и не простишь?
АНДРЕЙ ФЕДОРОВИЧ. А поделом ей! Поделом! Поделом!
АНГЕЛ-ХРАНИТЕЛЬ РАБА АНДРЕЯ. Ну вот и полегчало…
Андрей Федорович отвернулся.
АНГЕЛ-ХРАНИТЕЛЬ РАБА АНДРЕЯ. Десять лет я этого дня ждал… Ну, что же, душа моя возлюбленная, давай уж правде в глаза поглядим. Если душа кается перед смертью — должен же кто-то ее услышать!