Алексей Грушевский - Игра в Тарот
Несколько баллист обстреляли его. Но стрелы или били в колонну или перелетали её сверху. К тому же, при каждом выстреле жирный урод, втягивал голову, так что снизу едва оставался, виден только округлый кусок его мелко дрожащей задницы, что, естественно, ещё более усложняло задачу. Стало ясно, при всём мастерстве стрелков, попасть с земли практически невозможно.
— Что будем делать с этим? — наместник указал на колонну.
Посланник и стоящие рядом с ним офицеры были в растерянности. Некоторые из них предлагали строить что-то вроде деревянной башни, на вершине которой можно было бы установить стрелков, которые бы и достали бы затаившегося смутьяна. Другие предлагали принести лестницы. Высказывалось мнение, что можно обрушить колонну.
Чтобы лучше разобраться подошли к массивной и высокой колонне. Стало ясно, что для её обрушения или создания башни понадобиться много времени, а лестницы и вовсе не дотянуться до вершины.
— А если обложить вязанками хвороста и поджечь? — скромно предложил какой-то совсем молодой центурион.
— Придётся притащить очень много хвороста — заметил наместник, грустно думая, что когда-то это величайший образец мастерства городских камнерезов — высокая, стройная, без единого изъяна мраморная колона, вырубленная из единого монолита, почернеет от пламени, или даже треснет и рухнет.
Мразогорий, свесив за край капители свою жирную харю, внимательно слушал это совещание, как-то печально не то, вздыхая, не что-то протяжно стеная, а может, и, бормоча что-то нечленораздельное. Когда же совет склонился к варианту развести огонь, он завыл протяжно и громко:
— Проклина-а-а-аю дети сатаны! А-а-а-а-а-а-а….Не надо-о-о-о-о!
После чего забился в рыданиях, отчаянно плюясь в низ, стараясь попасть в кого-нибудь из офицеров.
На площади закипела работа. Многочисленные повозки привозили хворост, который, вмести с оставшимся от несчастных тряпками и мусором, сваливали у подножия колонны, и увозили труппы.
Когда всех мертвецов вывезли, пришёл черёд Мразогория. Сухой хворост вспыхнул как порох. Скоро языки пламени зализали колонну, иногда, казалось, поднимаясь даже выше её. Жар был такой, что, стоящие на капители колоннады наместник и другие офицеры отступили на пару десятков шагов. Было видно, как бешено, скачет в клубах дыма и стремительных потоках, обнимающих его, искр распухший урод, так громко визжащий, что порой его безнадёжный вопль, заглушал рёв пламени.
— Ну, вот и всё — опустошённо заметил наместник, направляясь в резиденцию.
Принимая баню, он всё вспоминал и вспоминал, как несчастные без сопротивления, безумно улыбаясь, или даже смеясь и поя, принимали смерть. Он участвовал в молодости в походах, но никогда и нигде, даже в самых диких и варварских краях ему не встречалось такое отношение к жизни и смерти. Бывало, когда вражеские воины демонстрировали гордое презрение к смерти, но тут было, похоже, призрение к жизни и принятие смерти не как неизбежность, а как, как… он никак не мог подобрать слово… как избавление — вдруг осенило его.
— Как же можно так относиться к высшему дару Богов — к жизни? — недоумевал он, не находя себе покоя. — Неужели их существование настолько ужасно? Разве смерть не хуже, не безнадёжней любой, пусть самой ничтожной судьбы?
Его знобило. Ужасные образы безжалостной расправы не давали ему покоя. Никакое объяснение целесообразности и общественного долга не могли его удовлетворить и оправдать недавно произошедшее. Он боролся с болезнью, да. Но разве он победил болезнь? А что если всё это продолжиться? А если завтра появятся новые заболевшие? А что если болезнь свила своё гнездо в нём самом?
Наместник вдруг резко вскочил с мраморной банной скамьи, испугав массирующую его служанку. Его вдруг пронзило, он осознал себя виновным в том, что эти несчастные отвергли жизнь. Виновным не только себя, но и весь существующий порядок вещей, более того даже сам закон, до этого почитаемый им за достойный поклонения идеал. Что же это за порядок, если он выталкивает больных и калек прочь из мира во тьму погребальных катакомб?
Как же после этого могут любить жизнь эти несчастные? Какая у них жизнь? Неудивительно, что там развилось это дикое и уродливое суеверие, суть которого — ненависть к миру и жизни.
— Но что же делать? Истребить их всех? Но истребит ли это болезнь? Терпеть их рядом с собой? Но как можно впустить в свою жизнь болезнь и уродство? Что же будет с ним, с его миром, народом, если рядом будут эти? Ведь это значит — заболеть самому, жить, смирившись с болезнью. А если нет, то что, придётся их непрерывно истреблять и истреблять? — он не находил ответа и жутко мучился, сгорая от резко поднявшегося в нём жара, то ли от того что не мог решить что делать, а может и того, что болезнь уже сила в нём своё гнездо.
Шатаясь, ещё недавно надменный и непобедимый гордый римлянин, направился к выходу, даже не заметив как на мраморном полу сиротливо остались лежать, случайно задетые и сброшенные им со столика, растрёпанные драгоценнейшие свитки откровений Гермеса Трисмегиста, недавно столь ценимые им. Перед тем как покинуть свою резиденцию, он вышел на балкон, и тяжело опёршись на перила, в безнадёжной тоске смотрел на догорающую вдали линию заката, словно пытался предугадать — что ждёт его там, куда ему суждено, как он понял, совсем скоро уйти навсегда.
Он опустил глаза, и увидел, что эпидемия продолжается. Несмотря на побоище, по площади, прямо напротив его резиденции небольшая группа граждан демонстративно, с вызовом, несла, нисколько не боясь ни его, ни стражу, труппы своих недавно умерших родственников, напевая те самые жуткие песнопения, что он слышал днём на той страшной площади.
С ужасом он понял, что смерть, пришедшая в его мир, непобедима, и в каком-то охватившем его мороке он, едва не падая, из последних сил, пошёл на площадь, прямо туда, где им была днём устроена расправа.
Идти было трудно. Не было сомнений — его охватила болезнь, как он знал, тем более безжалостная и скоротечная, чем сильней и здоровей, был до этого человек. Подойдя к тлеющему у стены какого-то здания костру, он посмотрел на свои руки — их усыпала сеть скороспелых язв, он дёрнул золотую пряжку плаща, и она отлетела куда-то, жалобно звякнув, — грудь тоже была в причудливой россыпи стремительно растущего воспаления.
Он принял это, как и подобает римскому солдату — остатки сил он собрал, чтобы дойти до цели, туда, где отныне для него таилась последняя в этой жизни загадка — на рыночную площадь, где он впервые встретил то, что его сейчас убивало.
Он шёл не бороться, он шёл понять. Воин в нём осознал своё поражение и полную негодность своего оружия против этого нового врага, но философ, который родился и вырос в нём за годы жизни в этом наполненным знаниями, библиотеками и университетами великом греческом полисе, жаждал изучить это явление. Умирая, он силился постичь — что же это такое на самом деле? Что же это за страшный и непобедимый враг, с которым столкнулась и перед которым оказалась такой беззащитной его непобедимая империя?
Похоже, к площади брёл не только он один. То тут, то там на тёмной улице было видно, что к ней ковыляли слабые тени. Иногда поодиночке, иногда группками.
Войска вокруг площади ещё стояли, но солдаты как-то жались к кострам, совершенно не препятствуя движению, так что практически оцепления не было. Один из легионеров, видно заметив определяющую его стату одежду, было, к нему подошёл, вытянув уже руку для приветствия, но, глянув в лицо, смутился и быстро отступил к костру.
Наместник притронулся к своей щеке, и вместо упругой кожи почувствовал что-то рыхло-склизкое. Он усмехнулся и направился к колонне, вокруг которой снова собрался табор издыхающих от болезни, как будто совсем недавно и не было их безжалостного массового избиения и полного очищения всей этой территории.
Когда он достиг её подножия, силы практически оставили его. Он в измождение упал на ступени у массивного основания колонны, прислонившись спиной к уходящему в высь мрамору, содрогнувшись на миг от вида полностью изгадивших её каких-то осклизлых потёков. Видно пока так и не убранный с её вершины труп Мразогория обильно потёк, стремительно разлагаясь на жаре. Но сил отползти туда, где почище, уже не было, и он, прикоснувшись к её липкой поверхности, бессильно сидел, прерывисто дыша, и отрешённо смотря, как вокруг копошатся и умирают другие несчастные.
Он всё силился понять среди этого триумфа смерти— какой же Мир они несут с собой, что это за спасение, о котором они столько говорили и которое так ждали, и можно ли как-то это перебороть?
Неожиданно перед ним оказалось несколько калек. Один из них сунул ему под нос крестообразную палку, и жутко оскалившись (видно он так попытался изобразить скорбь и участие) захрипел: