Робер Мерль - Мадрапур
Слава Богу, всё это позади. Самолёт снова в воздухе, мягко и мощно мурлычут моторы. Нас опять омывает благодатный свет, скоро включится и отопление, расслабятся сведенные холодом мышцы. Бортпроводница, наша верная опекунша, неустанно о нас заботится. Сейчас мы выпьем горячего чаю или кофе. И поедим. Да, поедим! Вот что самое главное! Разве в деревне не едят всегда после похорон? Чтобы быть уверенными, что жизнь продолжается. Продолжается она и в нашем самолёте, выполняющем чартерный рейс в Мадрапур. Свет опять загорелся, мы «все» снова здесь. Можно снова друг на друга смотреть, друг друга любить, ненавидеть друг друга, снова завязывать между собой весьма сложные отношения. Есть во всём этом что-то успокаивающее, что-то возвращающее нас к милой сердцу рутине, и, если не слишком задумываться о будущем, всё как будто бы входит в нормальную колею.
Глава четырнадцатая
Бортпроводница разносит еду, и хотя мне трудно сказать, съел я что-нибудь или нет, но я чувствую себя теперь гораздо лучше, может быть, просто оттого, что начинает сказываться действие онирила. Не буду утверждать, что моя слабость совсем исчезла, но… как мне получше это объяснить… но, скажем, при условии, что я не совершаю усилий, не поворачиваю, например, головы или не отрываю спины от спинки кресла, я про неё забываю и даже испытываю приятное, освежающее чувство лёгкости и свободы. У меня появляется ощущение, что я уже в силах бежать по морскому пляжу, весело прыгать в тёплом вечернем воздухе и даже могу, если захочу, оттолкнуться ногой от песка и взлететь в воздух. Это чувство воздушной лёгкости сопровождается новым для меня, пьянящим сознанием, что бортпроводница принадлежит мне, мне одному, как если бы наша давняя, очень давняя связь (начала которой я уже не помню) ежеминутно вручала бы мне её в полное распоряжение.
Эта ночь, во всяком случае её начало, была «самой счастливой в моей жизни» – утверждение достаточно абсурдное, которое, исходя из нормальной логики, можно употребить лишь в миг последней агонии, если, конечно, у вас отыщется тогда время для подведения подобных итогов.
Впрочем, я не могу считать абсолютно достоверным то, о чём я собираюсь сейчас рассказать. Учитывая состояние эйфории, в которое ввергнул меня онирил – принеся мне до неожиданного эпизода (о нём речь впереди) величайшее блаженство, которому следовало стать результатом этого эпизода, а не предшествовать ему, можно полагать, что я не покидал своего кресла и всё происшедшее лишь плод воображения, перевозбуждённого лекарством.
Дабы увериться в обратном, нужно, чтобы это событие повторилось. К сожалению, я уверен, что оно больше не повторится. В этих условиях вопрос, который я всё время себе задаю, формулируется так: чем странное воспоминание отличается от сна?
Решить его я не могу, поскольку некоторые сны благодаря своей связности, яркости, внутренней логичности, богатству деталей создают впечатление полной реальности, которое не исчезает даже после того, как человек проснулся. И наоборот, разве в горькие минуты одиночества и неудач у вас не возникает чувство, что воспоминания, одолевающие вас,– например, о «большой любви», которую вы долгие месяцы и, может быть, годы полагали взаимной,– что вам это привиделось скорее во сне, чем случилось на самом деле?
Вскоре после еды (точнее не скажу, ибо вместе со своими часами я во многом утратил и представление о времени) я вижу склонившееся надо мной прелестное лицо бортпроводницы и её зелёные глаза, которые неотрывно глядят на меня с выражением таким нежным и ласковым, что у меня вновь возникает – но только стократно усиленное – ощущение полёта, которое я испытал перед тем, как заснул. Она передо мною, должно быть, стоит, но её тела я не вижу, вижу лишь над собою лицо, точно крупный план в кинофильме, с удивительным контрастом света и тени,– вижу только её ярко освещённое нежное лицо и золотистые волосы; всё остальное утопает в тени. Я вижу её очень близко, точно она лежит на мне во весь рост, в позе, которую такая женщина, как бортпроводница, должна особенно любить, поскольку она знает, что её тело покажется партнеру лёгким и хрупким и он будет умилён и растроган.
На самом же деле бортпроводница такую позу принять не могла. Кресло, в котором я полулежу, делает это невозможным, и к тому же я не ощущаю её тяжести. Она до меня не дотрагивается, даже не берёт мою руку – её лицо словно парит в нескольких сантиметрах от моего, и оно было бы неподвижным, если бы не глаза, которые многое мне говорят.
Рот её тоже живёт. Он, конечно, вовсе не «слишком мал», как я имел раньше глупость сказать, ибо кажущаяся малость его размеров с лихвой восполняется извилистым детским рисунком губ и прелестной особенностью улыбки, чуть приоткрывающей мелкие зубы. При всей нежности, которая светится на этом лице, в его выражении заметна сейчас некая двойственность. Взгляд у неё серьёзен, а рот шаловлив.
Голова бортпроводницы – одна только голова, поскольку тела её я не вижу,– довольно долго остаётся будто подвешенной надо мной, и при этом я чувствую, как по мне концентрическими кругами разбегаются волны тепла, добираясь до самых кончиков пальцев моих рук и ног. Её глаза, почти не мигая, неотступно смотрят мне прямо в зрачки, а губы чуть заметно подрагивают, точно мордочка у котёнка, когда он, играя, царапает и легонько покусывает вас.
Мгновенье, которого я так жду, наконец наступает, но его предваряет фраза, совершенно неожиданная для меня. Тихим голосом, в котором слышится некоторая торжественность, бортпроводница говорит:
– Сегодня пятнадцатое ноября.
И, словно всё между нами давно решено и условлено, она приникает своими детскими губами к моим.
И вот что при этом меня удивляет: хотя свет в самолёте ночью не гасится, а пассажиры ещё не успели заснуть и, разумеется, прекрасно видят наш поцелуй, но круг совершенно никак и ничем, даже неодобрительными комментариями вполголоса, не реагирует на то, что для него, и особенно для viudas, не может не представлять собой вопиющего нарушения общепринятого этикета.
Однако сейчас я никакого удивления по этому поводу не испытываю, ибо сам я круга, так же как и тела бортпроводницы, не вижу. Всё, кроме её лица, кажется мне утонувшим в тумане. Да и лицо исчезает, как только её губы, горячие и в то же время прохладные, сливаются с моими.
Органы чувств меня снова подводят. Я не могу сейчас пользоваться зрением и осязанием одновременно. В ту самую секунду, когда рот бортпроводницы прячется в моём, я чувствую укол досады и боли: я оказался слишком к ней близко, я её больше не вижу.
Я всё думаю – разумеется, уже после того, что между нами произошло,– почему бортпроводница упомянула о пятнадцатом ноября с таким видом, будто просила меня эту дату запомнить, чтобы в будущем можно было её отмечать; ведь нам всем «так мало осталось времени жить», как сформулировал Робби. Но мне сейчас некогда задавать себе такие вопросы.
– Идёмте,– шепчет бортпроводница, сжимая мои пальцы и заставляя меня подняться.
Я встаю на ноги. И даже не пошатываюсь. У меня совершенно пропало ощущение слабости.
Не выпуская моей руки, бортпроводница проворно увлекает меня за собой по проходу между рядами туристического класса, я следую за ней почти бегом, чувствуя себя невероятно лёгким, и ноги мои едва касаются пола. Дойдя до конца туристического класса, бортпроводница останавливается, вынимает из кармана маленькую отмычку и отпирает расположенную напротив туалетов низкую и узкую дверь, протиснуться в которую я могу лишь пригнувшись.
Это каюта. Поначалу она не поражает меня своими размерами, хотя первое, что должно было прийти мне в голову,– недоумение, как удалось поместить такую просторную каюту в хвосте самолёта.
Ни с чем не сообразный характер обстановки тоже должен был привлечь моё внимание, в частности, широкое и приземистое, обитое золотистым бархатом кресло, которое, в отличие от всех остальных кресел в самолёте, не прикреплено к полу, поскольку, прежде чем меня усадить в него, бортпроводница отодвигает его от кровати, освобождая для себя проход. Но что больше всего поражает – это когда вдруг видишь в самолёте кровать, двуспальную величественную кровать, и в некоторой растерянности я размышляю о том, как же умудрились её сюда втащить – в дверь или через выдвижной трап. Но, уж во всяком случае, не в окно. Окно здесь – обычный иллюминатор, на котором бортпроводница задёргивает маленькую шторку, тоже золотистого цвета. Эту операцию она проделывает с такой тщательностью, как будто глубокой ночью, средь моря облаков кто-нибудь может к нам сюда заглянуть.
– Так нам будет уютней,– говорит она, взглянув на меня с лёгкой улыбкой.
Она ещё раз проходит передо мной, чуть прикоснувшись пальцами к моей шее, и запирает дверь на позолоченный засов; дверь теперь кажется мне такой маленькой, что снова пройти в неё я мог бы разве только на четвереньках.