Робер Мерль - Мадрапур
– Как вы можете утверждать, что это было озеро? – внезапно спрашивает голос, в котором по манере и произношению я тотчас узнаю голос Карамана.– Было ли для этого достаточно светло? – продолжает он с присущей ему речевой элегантностью.– И позволяет ли вам ваше зрение видеть так далеко, чтобы можно было разглядеть другой берег?
– По правде говоря, нет,– отвечает Мюрзек.
– Тогда это могла быть река,– говорит Караман тоном учителя, поймавшего ученика на ошибке.
– Нет. У реки есть течение.
– Если вода была чёрной, течения разглядеть вы не могли.
– Это возможно.
– И размеры иллюминатора так малы,– с вежливой настойчивостью продолжает Караман,– что вы не могли отдать себе отчёт в реальных размерах этого водного пространства.
– Пожалуй, так,– говорит Мюрзек.
– При этих условиях,– заключает Караман с торжествующей нотой в голосе,– вы не можете нам с уверенностью сказать, видели вы озеро, реку, пруд или просто лужу…
По кругу пробегают довольно противные смешки и ухмылки, как будто большинство торопится сделать вывод, что Караман, ко всеобщему удовольствию, заткнул наконец рот этой несносной Мюрзек.
– Но ведь это чистейший идиотизм! – говорит Робби, и его протестующий голос поднимается до пронзительных нот.– Совершенно неважно, увидела ли мадам Мюрзек озеро, или это была река или пруд! Важно то, что она узнала место нашей первой посадки!
– Да как она могла его узнать,– с уничтожающей вежливостью откликается Караман,– если она описывает его так неточно?
Мстительные смешки возобновляются. Благодарение Богу, решительно отвергнув лжепророков, большинство снова внимает добрым пастырям – Блаватскому и Караману. Здравому смыслу и софистике. Яростному скептицизму и педантичной рассудительности.
Надежда явно возрождается. Надежда очень скромная, поскольку она довольствуется мыслью, что самолёт после суток полёта, может быть, и не возвратился туда, где он приземлялся накануне.
Но круг потерял одного из своих членов. Круг дрожит в холодном ознобе. Когда самолёт снова поднимется в воздух, круг не будет знать ни куда самолёт летит, ни кто им управляет. Круг не знает абсолютно ничего. И всё-таки худо-бедно он начинает чуточку успокаиваться. Ах, для этого ему так мало надо! Крохотная, совсем крохотная надежда хотя бы не летать по замкнутому кольцу…
Я вовсе не выставляю себя этаким провидцем. И не собираюсь обвинять большинство. Ведь и сам я… Стоило гнусавому голосу дать мне понять, что моя болезнь всего лишь «ошибка», и прописать мне какое-то неведомое снадобье,– и я, полагавший, что не позднее чем через сутки отправлюсь по стопам Бушуа, уже считаю себя исцелённым.
В эту минуту в разговор вступает бортпроводница, совершенно ошеломив и большинство, и меньшинство круга, настолько её заявление противоречит той роли успокоительницы, в которой она до сих пор перед нами выступала.
Она говорит мягким голосом:
– Мадам Мюрзек сказала правду: она в самом деле увидела озеро.
Я поворачиваю голову в её сторону, но не могу разглядеть её лица, для этого в самолёте слишком темно. Я различаю во мраке какие-то движения, слышу два-три приглушённых восклицания. А Блаватский довольно нелюбезно говорит:
– Откуда вы знаете?
– Я сама его видела,– спокойно отвечает бортпроводница.
– Вы его видели! – восклицает Блаватский.– И когда же? – добавляет он, и в его голосе звучит почти что угроза.– Могу ли я вас об этом спросить? – И формула вежливости весьма мало вяжется с его тоном.
– В тот самый момент, когда я открыла EXIT.– И она продолжает с полнейшей невозмутимостью: – Я видела всё, что описала мадам Мюрзек: озеро, набережную, лодку.
После довольно длительной паузы Караман говорит с интонацией человека, обладающего монополией на способность логически рассуждать:
– Но из этого вовсе не следует, что место, где самолёт вчера высадил индусскую чету, было тем же самым.
– Этого я не знаю,– всё так же спокойно говорит бортпроводница.– Когда высадились индусы, было темно хоть глаз коли.
– А мадам Мюрзек кое-что видела,– насмешливо вставляет Блаватский.
– Естественно,– отзывается Мюрзек,– поскольку индус освещал себе путь электрическим фонарём, который он забрал у бортпроводницы.
– Я хотел бы напомнить, что при этом сама бортпроводница ничего не видела! – восклицает Блаватский, и его тон звучит почти оскорбительно.
– Но это нисколько не противоречит тому, что говорит мадам Мюрзек! – с горячностью восклицает бортпроводница.– Я ничего не видела потому, что в ту секунду, когда я захлопнула EXIT, индус ещё не зажёг фонаря.
– Никто и ничто не подтверждает, что он вообще его с собой взял, этот ваш пресловутый фонарь! – говорит Блаватский.
– Я это подтверждаю! – говорит бортпроводница.– Когда индус перешагнул порог EXIT, он держал его в левой руке, а в правой у него была сумка искусственной кожи.
– Прошу прощения,– вступает опять Караман, явно радуясь тому, что поймал её на ошибке.– Сумка искусственной кожи находилась у женщины!
– Да, но индус взял сумку у неё из рук после инцидента с мсье Христопулосом.
– Я ничего такого не заметил,– говорит Караман.
– А я это заметила,– говорит бортпроводница.– Я не спускала глаз с его рук из-за моего фонаря. До последней секунды я надеялась, что он мне его вернёт. К тому же я его об этом сама попросила, когда он проходил мимо меня, собираясь выйти из самолёта.
– Вы попросили его вернуть вам электрический фонарь? – спрашивает Караман.– Лично я этого не слышал,– добавляет он с вежливым недоверием, как будто достаточно ему, Караману, «не заметить» или «не услышать» чего-то, как существование этой вещи тут же становится недействительным.– Ну хорошо,– продолжает он с некоторым холодком и со скрытой иронией, словно соглашаясь поиграть в предложенную ему игру,– что же он вам ответил?
– Он произнёс английскую фразу, которой я не поняла.
– Зато я её понял! – восклицает Робби.– Когда бортпроводница потребовала у него свой фонарь, индус засмеялся и сказал: «Они не нуждаются в свете, те, кто по своей собственной воле коснеет во мраке».
После этой цитаты, столь для всех нас обидной, круг замолкает, и спор, не получив завершения, сам собою угас, ничего, как всегда, не прояснив.
Бортпроводница подтвердила, что Мюрзек правильно описала местность, на которой мы приземлились сегодня, но относительно того, где наш самолёт садился накануне, она ничего сказать не смогла, поскольку вчера она ничего не увидела. Значит, вопрос о том, действительно ли мы вернулись сегодня в то же самое место, откуда вылетали вчера, со всеми самыми зловещими последствиями, которые может в себе заключать этот факт, так и не решён, поскольку мы располагаем на сей счёт только одним свидетельством.
Что касается бортпроводницы, то, когда я чуть позже спрашиваю её, почему, рискуя ещё больше усилить общую тревогу, она всё же вмешалась, она не без волнения отвечает: «Мне надоело слушать, как эти господа третируют мадам Мюрзек, тогда как она говорит про это озеро чистейшую правду».
Мне не удаётся продолжить свои расспросы: с невероятно далёким и глухим гулом, поразившим меня ещё в самом начале нашего путешествия, включаются двигатели, и почти сразу по обе стороны занавески, отделяющей салон от galley, загораются световые табло, рекомендующие нам пристегнуть ремни. В этом совете есть что-то нелепое: повинуясь гнусавому голосу, никто из пассажиров, если не считать Пако, когда он бросился на помощь Бушуа, и мадам Мюрзек, когда она подбежала к иллюминатору, так и не отстегнул ремней.
Самолёт, сильно раскачиваясь, начинает катиться по неровной почве, набирает скорость и отрывается от земли. Если быть точным, к заключению, что он уже оторвался, я, за отсутствием в полной тьме каких-либо ориентиров, которые помогли бы мне в этом убедиться, прихожу только тогда, когда прекращаются толчки. В самолёте загорается свет, и мы какое-то время с оторопелым видом глядим друг на друга, беспрерывно моргая. Стоит жуткий холод, и озноб пробирает не меня одного.
Бортпроводница встаёт и говорит с матерински заботливым видом:
– Пойду приготовлю поесть и чего-нибудь горячего выпить.
И я чувствую, как во мне, да и во всех пассажирах, мгновенно спадает напряжённость. Я знаю, умалишённый может привыкнуть к своей лечебнице, узник – к своей камере, маленький страдалец, которого истязают родители,– к своему шкафу. И сожалеют, когда приходится их покидать.
Но всё же я никогда бы не решился вообразить то огромное облегчение, которое я читаю на лицах моих спутников, когда наконец прекращается мучительное ожидание на земле – в полном мраке и лютом холоде.
Слава Богу, всё это позади. Самолёт снова в воздухе, мягко и мощно мурлычут моторы. Нас опять омывает благодатный свет, скоро включится и отопление, расслабятся сведенные холодом мышцы. Бортпроводница, наша верная опекунша, неустанно о нас заботится. Сейчас мы выпьем горячего чаю или кофе. И поедим. Да, поедим! Вот что самое главное! Разве в деревне не едят всегда после похорон? Чтобы быть уверенными, что жизнь продолжается. Продолжается она и в нашем самолёте, выполняющем чартерный рейс в Мадрапур. Свет опять загорелся, мы «все» снова здесь. Можно снова друг на друга смотреть, друг друга любить, ненавидеть друг друга, снова завязывать между собой весьма сложные отношения. Есть во всём этом что-то успокаивающее, что-то возвращающее нас к милой сердцу рутине, и, если не слишком задумываться о будущем, всё как будто бы входит в нормальную колею.