Наталья Лебедева - Племенной скот
– Нет, ты постой! – Иван резко сел, тонкий полог травяного шалашика с треском разорвался, и жалкие обрывки одних травинок, трепеща, повисли на других, крепко с ними связанные. – Ты скажи, совсем ли я нехорош?
– Что ты? Почему ж – нехорош?
– Ты вот скажи, – допытывался Иван, наклонившись к Алене, почти прижав ее к земле, – могла ли красавица влюбиться в такого как я, а? Или просто шутила? Знаю, что не таков, что на братьев своих не похож, что худ, да думаю много, и все не о том. И что силы во мне не много – знаю. Так что ж, посмеялась она надо мною, так?
– Нет, Вань. – Алену всю захлестнуло чувство жалости и любви к этому нескладному человеку, которого в мыслях она иначе как братом уже и не называла. – Не таков ты, как о себе думаешь. Вон, кудри у тебя шелковые, – и она провела рукой по его грязным, в сосульки слипшимся волосам, – руки сильные, да глаза красивущие и добрые. А что худ ты – не страх. Зато жилист, да как батюшка мой говорит: «Такой характером возьмет». Про Василису твою не скажу: ее не знаю да тебе врать не буду. Но тут ты сам чувствовать должен: смеялась она или нет…
И Алена затихла, вглядываясь в Ивановы глаза. А он вдруг поднялся – с трудом, но не поморщившись, словно боли и не чувствовал вовсе, словно что-то более важное поселилось в его душе, вытеснило боль, – он поднялся и пошел вперед.
Алена поспешила за ним, и вскоре они увидели на горизонте одинокое дерево, а за ним… За ним клубился, мерцая искрами, волшебный туман. Словно бы метель опустилась стеной на сочное летнее поле. В белом ее сиянии то и дело вспыхивали синие пронзительные искры снежинок, отражающих лунный свет и темень зимней ночи.
А за волшебной дымкой, за плывущими, как показалось Алене, в облаках раскидистыми деревьями райского сада вставала хрустальная гора: блестящая, мерцающая, расщепленная на десятки и сотни кристаллов, каждый из которых доставал до самого неба.
– Вишь ты! – проговорила Алена, задрав голову и прикрывая макушку рукой, словно была на ней шапка, которая могла свалиться. А потом, наглядевшись вдоволь на открывшееся глазам чудо, взглянула она и на Ивана. Тот стоял рядом, пошатываясь, опираясь на меч, который то и дело уходил острием в землю; он был грязен и страшен, и щеки его ввалились, и дыхание было хриплым, но на губах его и в глазах играло улыбкой счастье.
И Алена вдруг поняла, что ровно такая же улыбка и на ее губах и что сама она перед райскими вратами такая же счастливая и такая же страшная и грязная. Украдкой плюнула она на краешек рукава и протерла лицо, мало веря, что грязь сотрется. Потом заправила за ухо единственную длинную прядь, оставшуюся от косы, пригладила неровно обрубленные волосы, что топорщились на затылке, и сказала:
– Ну вот, Вань, а ты спрашивал, почему навьи разные. Там, – и она указала себе за спину, где и видно уже не было адского, населенного чертями города, – дрянь да нелюди. А тут, – и рука ее взметнулась перед собой, – тут люди, духом чистые. А что выйти они оттуда не могут да к нам с тобой прийти, значит, колдовство наложил на них Кощей из адского города. Значит, не могут они его пройти. Но мы-то прошли. Мы и их уведем. Верно ведь, Вань?
– Верно, – ответил он.
В это время странная темная птица поднялась над молочной белизной волшебной стены: у нее было толстое, будто бурдюк с водой, брюхо и тонкий стрекозиный хвост, а крыльев не было вовсе. Пронеслась она быстро и бесшумно и почти сразу растаяла в небе темной точкой.
Алене стало не по себе.
– Пойдем скорее! – Она дернула Ивана за рукав, и кусок тонкой материи, с треском оторвавшись, остался у нее в руке.
– Туда? – спросил он, глядя на стену.
– Нет! Яга говорила, что нельзя вот прямо так идти. Говорила, что смерть от того облака православному человеку.
– Отчего же тут смерть? – спросил Иван, завороженно глядя на снежное сияние.
– А Бог его знает, – ответила Алена. – Может, только на вид город тот райский с садом близко. А на самом деле, может, он высоко в небесах. А ступишь на то облако, и сорвешься в пропасть, и падать будешь три дня и три ночи.
– А ты откуда это знаешь?
– Да люди говорят, что есть такая пропасть. Я вот и думаю: где же быть ей, как не здесь?
– Так нам-то куда?
– Яга говорила, что к дубу надо идти. Что через дуб, мол, проход в тот мир.
– Ох ты! – Иван задрал голову, вглядываясь в густую крону. – Да сможем ли?
– А как не смочь? – Алена склонила голову и, загибая пальцы, принялась отсчитывать что-то, шепча так тихо, что Ивану не было и слышно.
– Смотри, – сказала она, закончив, – по всему выходит – Троицын день сегодня. И духи-то в наш мир пойдут… А души-то где лучше всего любят? Вот правильно: в ветках березовых да дубовых. Они – оттуда, мы – туда. Да и блюдо есть путеводное. Яга сказала: блюдо надо дубу поднести. Видать, в подарочек. А дуб красавец. Знаешь, что я думаю, Вань?
– Чего?
– Трудно, думаю, Финиста будет отсюда вывести. Ну кто я ему? Что жена – только он знает да я, а больше – никто. А дуб – дерево особое. Священное дерево, Вань. Говорят, кто руки соединит да три раза вокруг ствола обойдет, считается венчанным так же верно, словно в церковь сходил. Вот я думаю так сделать, пожалуй, так оно вернее будет.
Иван кивнул, с серьезным видом взглянув на толстый и старый, покрытый наростами, разделенный надвое ствол.
Алена разломила блюдо. Они переглянулись: лица их были сосредоточенны и серьезны, и жил в глазах страх сбывающегося предназначения.
Колобок на блюде подпрыгнул в последний раз и рассыпался прахом. Зелень поля покрылась белесым налетом, после исчезла вовсе, и зеленые быстрые цифры запрыгали у Алены перед глазами. Потом бег их замедлился, блюдо пискнуло и погасло, словно умерло, отжив недолгую волшебную жизнь, а ствол дуба разверзся, и белый свет ударил Алене в глаза.
Она зажмурилась сперва, а после, судорожно втянув воздух сквозь крепко сжатые зубы, наклонилась и опустила туда блюдо. По рукам ее скользнула прохлада, и… – ничего не произошло. Дерево стояло открытым, блюдо лежало на полу.
– Ну, идем? – спросила Алена.
– Идем, – ответил Иван.
Она шагнула первой, хотя вроде он и пытался ее отстранить. Шагнула, и белый пол под ней качнулся, как болотная кочка. Она обернулась взглянуть на Ивана и наткнулась сперва на его изумленный, испуганный взгляд, потом увидала руку, что зажала ему рот и потянула назад, а потом трещина в коре захлопнулась: с легким «пшшшш…», словно кто-то выдохнул. Алена осталась одна. Она ткнулась вперед, назад, заметалась, но ни в одну сторону не могла сделать более шага. Пол, стены, потолок – все здесь было белым, холодный свет лился отовсюду, и могильный холодок оглаживал то по спине, то по груди. Алена металась, металась, потом начала кричать, плакать, молиться, а потом перестала различать уже, где верх, а где низ… Тошнота поднялась к горлу, содрогнулся пустой желудок, заставляя отплевываться слюной, потемнело в глазах, темнота взорвалась золотыми звездами, а после Алена не помнила уже совсем ничего.
2. Разлучница
– Уходи!
В ответ – молчание. Только легкий шорох, словно тот, кто сидел в кресле, чуть передвинулся, устраиваясь поудобнее.
Василиса лежала лицом к стене, подтянув к груди колени. Она прислушивалась к тому, что происходит в комнате, но ничего не слышала: человек, сидевший за ее спиной, не двигался, не говорил и словно даже не дышал. Василиса слушала так напряженно, что ей казалось, будто ухо выворачивается наизнанку. Молчаливое присутствие жгло спину огнем. Наконец, не выдержав, она повернулась.
Отец сидел в кресле красиво и величественно, как умел только он один. Нежные, белые, бежевые и оливковые тона больничной палаты казались размытым фоном для его четкой и темной фигуры. Длинные худые пальцы обхватывали подлокотник кресла небрежно, но цепко. Острый прямой нос и полысевшая почти голова поражали четкостью и конкретностью. Кожа была желтоватой, болезненного оттенка, и при этом президент – сколько помнила себя Василиса – никогда не болел. Маленькие его глаза прятались в глубоких глазницах под нависающими бровями, но выглядели яркими из-за пронзительного светло-серого цвета, и казалось, что из обтянутого желтой кожей черепа сквозь две маленькие дырочки бьет изнутри свет яркого потустороннего дня.
Василиса смотрела на него молча. Он молчал в ответ. Она не выдержала первой:
– Уходи, Христом Богом молю!
Руки ее прижались к груди, а сама она наклонилась вперед, будто желая надавить на слова, чтобы они проникли в отца как можно глубже.
– Христом Богом? – Он переспросил иронично, насмешливо. Впрочем, это был его обычный тон, и Василиса не помнила, говорил ли он когда-нибудь серьезно. – Какая интересная фраза. Там нахваталась, народница?
– Уходи.
– Нет, я уйду, конечно, – не смерти же здесь дожидаться. Мне просто хочется уяснить для себя суть твоих капризов. – Отец посмотрел на нее выжидающе и, не дождавшись ответа, продолжил: – Ну вот, например, почему ты тут, в этой палате, а не дома? Или, по крайней мере, если уж тебе так плохо, что из больницы уйти нельзя, не в палате ВИП?