Николай Воронов - Сам
Да, конечно, мало ли что.
В другой раз на это не достаточно определенное умозаключение Курнопай отреагировал бы с досадой, сейчас оно показалось ему таким же вместилищным, как океанское ложе, а коль так — он отнес его к ответу САМОГО. И сразу чуть не задохнулся от радостного вывода: «И не требуется, чтобы ты кому-то что-то сделал или не сделал. Чаще всего судят о нас не за то, что у них есть личные претензии к нам. Немотивированная подлость или жалость, ничем не подкрепленное недоброжелательство или возвеличивание и прочее, прочее — это ведь в природе людей».
Он остановил мысль, усомнясь в том, в состоянии ли на основе личного опыта размышлять весьма многозначно. Просто-напросто САМ, вероятно, обладает божественной способностью подменять своим миросознанием его миросознание, общее.
И хотя: он остановил раздумие, явилась неожиданная оценка тому, о чем он только что размышлял и что размышлялось ему посредством локации, производимой САМИМ. Оценка, помни́лось, возникла в его чувствах: то, что исходило от САМОГО, было полно всеотзывной мудрости, не требующей уточнений, а тому, что выдавал его мозг, не доставало убедительности, справедливости, во всяком случае, соображения, что САМ подменяет его и общее миросознание своим миросознанием.
«Отдели, — опять обратился он к САМОМУ, — твое от моего».
Отзыва не было, и Курнопай подумал о том, о чем спросил: «Мало ли что» — это он, остальное — я. Нас у него миллионы, не может он со всеми рассусоливать. Зато, пожалуй, в загадочные ответы закладывается заряд, доносящий мою собственную мысль до завершения».
Забывший о протобестии, Курнопай не успел пережить до отрадной внятности то, что сумел соотнестись с вечно таинственным САМИМ: гроздью волос смазала его по щеке, будто кистью винограда. В следующий миг она поддразнивающе осклабилась и сразу скользнула мысль: «Распутство зажирает порядочность». Опять не было ясности, лично ли он подумал или передалось от САМОГО.
«Огнемет бы, — помечталось. — Полыхнул, и от мусорниц один пепел».
Курнопаю хотелось сдержаться, и снова он обратился к САМОМУ: «Поведай, зачем допустил, чтобы женщина, хранительница рода человеческого, скромности, целомудрия, чтобы она еще девочкой становилась разложенкой без стыда и совести, исповедующей философию пакостниц? Не молчи. Нас у тебя миллионы, но я, если сохранюсь, поведу войну против растлителей, мракобесов, бандитов духа и слухачей-богачей. Зачем?»
Пробуя отсечься от спора танцовщиц, он готовил мозг для приема ЕГО ответа. Он не сумел отличить, собственный ли ум автоматически выдал ему штампованный парадокс «Чем хуже, тем лучше», — или САМ неоригинально ответил в расчете на то, что Курнопай поймет издевку над людьми, прикрывающими свою преступность или бессердечную беспомощность парадоксом, претендующим на мудрость, доступную лишь выдающимся политикам и острякам.
«ВЕЛИКИЙ, у меня был период длительного бездумья. Иносказание с ироническим кодом я не подниму. Прошу ответить без аллюзий».
«Вы — губители идей».
«Твои идеи не все кажутся здоровыми, необходимыми. Есть страшные идеи».
«Вам даешь супергениальные идеи, и те вы идиотизируете практикой. Страшных идей не даю. Даю идиотические, маразматические. А вдруг сработаете наоборот: идиотическое — в гениальное, маразматическое — в здоровое».
«А!»
«Догадка — не понимание, восторг — не доказательство».
«Погоди».
Канал для умственной связи в пространстве, воображенный Курнопаем, не принес отзыва. Лучом сознания он позондировал этот канал. Пустота.
Не совсем несчастливым ощущал себя Курнопай, невзирая на приговоренность к замурованию. Для него было страшно не то, что, оставленный в пещере без пищи (воды там, как слыхал, тоже нет, зато есть безотказный винопровод), он умрет через месяц-два, а то, что не сможет к своему пониманию приобщить отца, мать, бабушку Лемуриху. Фэйхоа и сама до всего дойдет собственным умом, но какая в том прискорбность, что он не сможет сообщиться с нею духовно, как только что сообщался с НИМ. На минуту он усомнился в телепатической проводимости горных пород, но вспомнился мраморный дворец САМОГО, куда проницалась его мысль, и отбросил сомнение.
Чувствуя, что его раздумие исчерпывается, он испугался того, что подключится сейчас к сваре дьяволиц, и порыскал в уме, ища извлечение из духовного обмена с великим САМИМ. Извлечение обнаружилось. Прекрасно, подобно САМОМУ, пожить вне общества, занимаясь осознанием его.
Перегородка Курнопаевых дум истончалась. Противиться опасности возникнуть в ночи подле храма Любви, среди похотливого гвалта жриц, у Курнопая уже не доставало охоты, тем более что в душе вдруг, как трещина в земной коре, разветливалась тревога о Миляге.
Курнопай остановился и его чуть не сшибла протобестия. Позвал Милягу во всю мощь натренированной командным гарканьем глотки. Врач откликнулся где-то впереди, у перекрестка шлагбаумов, исполосованных, судя по жирному лоску, оранжевым и зеленым маслом. Перекрестье и цветосочетание были армейскими: нежить — места, убитые ядами, радиацией, бактериями, а также площадки, где огнем плазмотронов сжигались трупы животных и людей, пораженных чудовищными болезнями.
27И не захотелось Курнопаю умирать, так не захотелось, что он едва не разрыдался. Жрицы замолкли перед зоной нежити.
Он твердил в училище, что опьянение от горя — враки, а теперь устыдился за курсантское высокомерие, для которого не существовало достойной народной мудрости. Именно здесь, перед нежитью, понял, несмотря на ужас сознания, что из-за лозунга «Отсчет истории начинается с революции сержантов» воспринимал прежнее бытие Самии, как бытие нежити.
«Я скоро завершусь. Прекрасно! Бесчестье оставаться среди людей глупых и поддающихся отуплению. История — это смена рекламы правителями, неукротимыми в достижении цели удерживать общества в состоянии безмозглости. Быть в такой жизни — равносильно не быть. САМ, и ты оправдывался, зная, что наша жизнь сводится к нежити?!»
Нет, он не нуждался в ответе САМОГО. Он выражал САМОМУ презрение смертника, кто окончательно осмыслил, что ему некого и нечего страшиться.
Разомкнулось перекрестие. Нарочно придумали, чтобы красота доводила человека до саможаления. На синеве горы проступили прожилки белых тропинок, пагодовидные беседки, мостики над каньонами, канатные дороги. Над горой вспыхивали пейзажные голограммы. Меж ветвей баобаба, из дупла которого выглядывало веселое семейство лесного племени, задержалось, высвечивая траву прерии, лимонное солнце рассвета; синеокий бородач в белой кепочке с козырьком, сдвинутым на ухо, полный удивления, поднимался на махолете над хребтом, схожим с кентавром, который в мечтательности лег огромным лицом возле края ветрового моря; медведь, вздыбившись во весь рост, стаскивает к себе в пасть ягоды черемухи, сладко прижмурены глаза, на зубах черная оскомина, когти глянцевиты от сока; на рогу буйвола поет скворец, разыглилась, трепещет борода, среди узоров пепельного крапа — фиолетовые, зеленые, коричневые переливы оперенья; вращается подобно танковым гусеницам эллиптическая галактика, над ее темным центром в запредельностях — цветок звездного взрыва, раструб шафранный, желтая пыльца на алых тычинках.
Не видеть этого Курнопаю. Не быть для него простору, солнцу, деревьям, птицам… Как так — он не любил скворцов, медведей? Сейчас он любил бы даже змееголовых скорпионов, сколопендр, скатов, сипов, ванноротых гиппопотамов, раздутых жиром сивучей, прожорливых касаток.
Надвинулась темень. Возникло впечатление — ударится о базальт. Дрогнул, но шагнул дальше. Его секундная оторопь распотешила танцовщиц. Позади что-то сомкнулось тяжело, с прихлюпом. В глаза, вращаясь, ударил ячеистый свет. Оборотился. Сомкнулись туннельные ворота. Образовали голову голубоглазой стрекозы. Красный рот шевелился, втягивая обнимающихся мужчину и женщину. Заужасались негритянки. Они не бывали в туннеле. Но здесь, около стен, будто исторгнувшись из каменного монолита, выросли какие-то колонны, по которым скользили коленями, бедрами, бюстами, губами нагие девушки. Колонны были шлифованно-белесы до середины, выказывая свое железное происхождение, выше — черны, как обычно черен литейный чугун, и завершались куполами.
Никто из девушек не бросил взгляда на Курнопая.
Танец нежности, танец мольбы, танец казни?
И экранированный на стены в промежутки между колоннами образ голубоглазой стрекозиной головы, вбирающей красным ртом завороженную лаской парочку… Какая смурная символика. В страстях и смерть воспринимаешь, как уход в голубую вечность. Хотя, конечно, прорва, поглощающая нас, цвета крови. Фу, отвратно, отвратно. А эти, эти, вьющиеся вокруг колонн, что они символизируют? Не надо вникать в нелепость. Стой. Нелепость ли? Может, это сексрелигиозный обряд, доведенный до мистичности?