Николай Воронов - Сам
Недвижный слушал Милягу верховный жрец, его ступни прекратили соскальзывать с носорожьего седла, будто приклеились к камню.
Вдумываясь в протест Миляги, обычно по-интеллигентски покладистого, он пытался вчувствоваться в тишину: она как простреливалась пестро-тугим треском факелов и расклевывалась клекотом грифов.
Из раздумий — под ними, набирая холод и непримиримость, накапливался гнев — Болт Бух Грей неожиданно для себя вынес позыв к осторожности, но такой, что не бездействует, а ищет сокрушающего оправдания.
— Подсудимый, вы интересовались Заполярьем?
— Эпизодически.
— Самийцам это ни к чему. Заполярье — мое хобби (довольно часто со страстью фантаста он приписывал себе увлечения, а приписавши, начинал придерживаться их). Я читал о том и проконсультировался у палеонтологов, этнографов, что племена, обитавшие в широтах Северного полюса, во время полярного дня бодрствовали до полугода, но в пору полярной ночи надолго впадали в спячку. Бодрствуя, они кормились растениями, птичьими яйцами, ловили руками дичь. Запасов не делали. Напаслись на месяцы тех же трав, дичи… Вот когда они изобрели дубины, луки, гарпуны, и стали бить мамонтов, моржей, китов, да научились хранить и оберегать запасы мяса и жира в мерзлоте, необходимость в спячке начала отпадать. Вы врач, и вам известно, какой неисчерпаемой приспособляемостью обладает организм человека при условии географической и хозяйственной необходимости. Не меньшую, если не большую роль для целей приспособления выполняет наше сознание. Согласится человек или народ с поставленной ему задачей — он способен на безграничную приспособляемость. Ясно, фактор постепенности обязательно надо учитывать. САМ поддержал программу бодрствования, народ принял и осознал. Самый дисциплинированный воин нашей армии, о чем говорит звание головореза номер один, уклонился от укола антисонином. Вы, главврач Миляга, поддержали Курнопая. Теперь вы подвергли программу бодрствования критике. На данном этапе развития самиец выносит режим бодрствования в шесть с лишним лет. Мое обобщение я доложу САМОМУ, предварительно обсудив его на Сержантитете и с лидерами фермерства. Вместе с тем это не отменяет упреков монаха милосердия в ваш адрес, подсудимый Миляга.
— Облыжное опосредствование в упреках. За ним вы приговорите меня либо к замурованию, либо к сожжению.
— К тому и другому. Сожжем, замуруем. Сексрелигиозное и уголовное следствие пока продолжается. Господин главврач, получая должность, вы подписали клятву быть самокритичным.
— Было.
— Проходя проверку на лояльность, вы были самокритичны. Почему на суде не каетесь?
— Сейчас. Проявил расчет прагматика, приспособленчество гражданина, трусливость медика.
— Сожалею, подсудимый Миляга. Вы подписали себе смертельный приговор. Ежели вы припомните, допрашивая вас, я давал вам шансы понять заблуждения и повиниться. В повинную голову автомат не стреляет.
— Не хочу. Жить без жены и детей, наведываться к любовнице, назначенной Сержантитетом, — к черту.
— Подсудимый, уясните хотя бы перед смертью… Похоть сожрет дух, сердце и экономику нации, ежели не вести ее железобетонной автострадой самоограничения и самопожертвования. У нас ведь никто не голодает, все заняты полезным трудом, выводится из кризиса генофонд нации. Мы столько воздвигли! Какая у нас производительность! Что вы думаете теперь, получив разъяснения?
— Сытость, занятость, производительность — не самые главные мерила жизни. Благородные, по вашим представлениям задачи, не есть не преступление.
— Что-что?
— Задачи оцениваются историческим результатом.
— Результат у нас поистине исторический.
— Ваш поистине исторический результат: разрушение семьи, половое гангстерство избранных мужчин и женщин, промышленное рабство рабочих и работниц, кощунство над религией, философией, культурой. Еще страшней то, что себе в угоду и усладу крохотный клан армейских авантюристов попирает бытие народа Самии, все лучшее в нем — жизнерадостность, бескорыстие, честность, трудолюбие, потребность в свободе воли, в народных праздниках…
— Стоп! — вскричал Болт Бух Грей, потом тихо, может быть, тише утреннего ветерка над штилевым океаном пролепетал в пространство: — Любимец САМОГО, мой персональный любимец, народный Курнопай, что, и ты думаешь столь отрицающим образом?
Курнопай, с презрением отнесшийся к показаниям монаха милосердия, невольно склонялся к бесстрашным рассуждениям Миляги, и все-таки он не был готов к вопросу Болт Бух Грея. Он по-прежнему находился под впечатлением согласия с вождем и ощущал его духовное превосходство.
— Мой разум, — робко промолвил Курнопай, — попал в тайфун.
— Отступник! — рявкнул монах милосердия.
— Оба, — печалясь, сказал Болт Бух Грей. — Преступники и отступники. Не простые преступники и отступники. Державной опасности! Приговариваю их к замурованию в пещере.
Болт Бух Грей соскользнул по носорожьему боку. Едва он приземлился, его, кто очутился перед Курнопаем на расстоянии удара ногой, стремительно заслонили танцовщицы. Курнопай, действительно, собирался нанести правителю вспарывающий удар ногой. Успел бы нанести, да перекрыла это намерение надежда: попросить у Болт Бух Грея встречи с Фэйхоа.
Привставая на цыпочки (негритянки были по-гвардейски рослые, сомкнули плечи), чтобы углядеть Болт Бух Грея, Курнопай так и не увидел его. В панике, — наверняка он пронырнул между выпуклостью земного шара и яростным брюхом носорога, — что Болт Бух Грей быстро окажется вне досягаемости его голоса, Курнопай хотел закричать, а почему-то заблеял, как баран, приготовленный к закланию:
— Фэ-эй-хоа… Глав-се-ерж… господин главсе-э-эрж…
Негритянки захихикали. Повеселение отразилось даже в их гипсовых белках. Нет, не хихиканье соблазнительно масленевших битумной кожей новоявленных жриц заставило Курнопая замолкнуть: внезапное ощущение безотзывности.
26Убыл свет. Пригасили лампионы, над ними пушилось легкое сияние, такое возникает над океаном перед восходом луны. И лишь над нефритовой чашей осталось пламя. Теперь оно было алое, походило на петушиный гребень.
Темнота усилилась из-за того, что Курнопай оказался в охвате тройного кольца жриц. Шли неторопливо на клыкастое очертание скалистой горы. Негритянки болтали. Он не вникал в разговор. Прислушивался, ведут ли за ним Милягу. По шелесту босых ног, соприкасающихся с каменными плитами, определил, что ведут. Привыкший к бессонному многолюдью, он вдруг испугался одиночества, которому радовался в дни отдыха возле океана.
К болтовне жриц он не стал бы прислушиваться, — наловчился курсантом отсекаться от трепа, происходившего в казармах, — если бы в ней не было напоминания о родной телестудии, где бабушка Лемуриха точила лясы с женским персоналом, по-наркомански трепливым, импульсивным. Эти были тоже откровенны, только то, о чем и как они говорили, отталкивало грубятиной, пострашней курсантской. Курнопай испытывал перед их болтовней убийственную незащищенность. Ворсисто-мягкий, как новые фланелевые портянки, голосок главной жрицы сожалел, что у нее все еще живы четыре поколения предков; голосок лелеял надежду, что однажды предки предпримут морское путешествие на атомоходе и совместно пойдут ко дну, напоровшись на айсберг, и тогда из низкой касты музыканток она перейдет в заглавную касту монополисток, и заведет гарем мужчин, и будет его менять каждые полтора года. В среднем кольце шла высокая толстушка. Она проклинала мораль своей матери, которая вынудила ее забраться в эту страну непостижимых для иностранки джунглей национального запала и революционных преобразований. Было бы куда разумней делить с матерью страсть отчима, чем выталкивать ее по прихоти старозаветного эгоизма из демократической страны в хунтократическую.
Внутреннее кольцо, наверно, было подчинено шедшей прямо перед ним протобестии с плечами штангиста? Она щерилась, когда Болт Бух Грей вынес Курнопаю с Милягой приговор. Ее злорадство обидело Курнопая, и почему-то как вставились в его память ее выпученная верхняя челюсть и грозди иссиня-черных волос на лбу. Теперь она оборачивалась к нему; грозди волос плюхали об лоб, зубы выстилались навстречу, будто мины веерного миномета. Хищное удовольствие протобестии от сознания близкой его гибели становилось все алчней.
«Почему? — попытал он у себя. Ответ не приходил, как не приходит из глубины Филиппинской впадины отзвук сброшенного с корабля многотонного камня. Тут он вспомнил о САМОМ и направил мысль к мраморному сооружению, где, по словам бабушки Лемурихи, жил, не обозначаясь, великий САМ: «Надоумь. Хоть бы чем ее обидел…» Курнопай не уловил: то ли воспоследовал ответ САМОГО, то ли ему самому таким образом подумалось: «Мало ли что».