Владимир Зенкин - Город Зга
Мне очень не нравился этот дядька с носом-лепёшкой. Мне стало тоскливо и холодно. Я заёрзал на сиденье, решая, что делать, заорать, что есть мочи, чтобы услышали на улице… Или открыть дверцу и выскочить на ходу… Но как она открывается, эта дверца? И стёкла машины подняты — кто меня там услышит? Кроме того, я всё же надеялся, что дядька сказал правду, что скоро я увижу маму и, что, может быть, я зря испугался. В шесть лет человек ещё неискусен в причинно-следственной логике.
Ехали мы долго. Машина мчалась по широким шумным улицам, сворачивала в тихие улочки, в сов-сем безлюдные узкие переулки. Большие дома кончились, пошли одноэтажные, стоящие далеко друг от друга среди густых деревьев, как у нас в Зге. Машина нырнула в узкий проезд между деревьями, въехала в какой-то двор и остановилась против какого-то старого дома из бурых кирпичей. Окна были загорожены деревянными ставнями, дверь плотно прикрыта. Неухоженый, поросший травой двор был пуст. Я сразу понял, что внутри дома никого нет.
— Куда вы меня привезли? — всхлипнул я, — Где моя мама?
— Они все там, там, они все внутри, они заждались нас, давай быстрей.
Я хотел спросить, почему ставни закрыты и почему дом такой заброшенный, но дядька взял меня за руку и повёл к крыльцу. Не знаю, почему я не кричал и не вырывался, что-то такое было в противном дядьке, такое, что заставило меня молчать и следовать за ним. И несмотря ни на что, я всё ещё капельку надеялся, что, а вдруг мама действительно там…
Эта капелька разом пропала, когда дядька завёл меня в дом, захлопнул входную дверь, запер её на засов, через тёмный коридор втащил меня в комнату, включил свет, щелкнул ключом в дверном замке, положил ключ себе в карман.
Комната была большой, пустой и недоброй. В этой комнате ни за что нельзя было жить. И наверное, никто здесь не жил. Потому что, как можно жить в комнате, посредине которой стоит длинный стол, а на столе разлёгся огромный жуткий крокодил с разинутой пастью?
Чуть-чуть придя в себя от потрясенья, я понял — неживой крокодил, неподвижный, чучело, но обликом и свирепостью глаз точь-в-точь — живой, из тех, что я видел по телевизору.
У стены стоял тёмный шкаф со множеством ящиков. Сбоку от шкафа на стене висела картина. Большая цветная картина. Очень плохая картина. Страшная собака, или волк, или какой-то другой, неизвестный мне зверь — вздыбленный густой загривок, круглые уши, курносая морда, пасть с оскалёнными желтыми зубищами, злые-презлые глаза. Зверь, хоть и нарисованный, тоже был, как живой — вот-вот бросится с картины в комнату и…
— Нравится, Игорёк? — спросил дядька, нехорошо улыбаясь. Его улыбки я испугался больше, чем крокодилового чучела и зверской картины, — Вот здесь мы с тобой немножечко поживём. Столько, сколько сможем. А жизнь у нас с тобой будет совсем не скучная, да-а…
У меня дёргался подбородок, в горле стоял душный комок.
— Д-дяденька… отп-пустите м-меня к маме… — шептал я, не слыша своего голоса, — отпуст-тите меня к м-маме, я не хочу зд-десь… отпустит-те меня к маме…
Недалеко от стола с крокодилом на большом треножнике стоял фотоаппарат. А противоположная стена была завешена широким белым куском ткани. И трёхногий фотоаппарат, и белую ткань на стене я видел в фотографии, где недавно фотографировался с мамой, папой и бабушкой. А кого здесь будут фотографировать? Крокодила? Меня? Зачем?
— Зачем я вам нужен, дяденька? Отпустите меня к ма…
— А что, Игорюша, — продолжал улыбаться дядька — безгубный кривой рот — узкая щель меж расплюснутым носом и скошенным подбородком-не исключено, что ты и вернёшься к своей драгоценной мамочке. Ма-аленький шансик. Хотя…
Дядька подошел к шкафу. Достал из ящика, поставил на стол, какие-то пузырьки, какую-то баночку, стал что-то наливать из пузырьков в баночку. Потом из другого ящика достал большой шприц, опустил иглой в баночку и принялся наполнять его жёлтой жидкостью.
Я часто болел, и мне часто делали уколы. Я не очень боялся шприцев, даже больших. Но этот шприц в руках этого лыбящегося дядьки поверг меня в тоскливый ужас. У меня даже в глазах померкло.
— Не бойся, — сказал дядька, усаживаясь на стул, — этого не бойся. Это не тебе.
Он закатал рукав своей рубахи, какой-то резиновой трубкой стянул руку выше локтя, сделал себе укол. Я, ничего не понимая, зачарованно смотрел, как жидкость из шприца уходит ему в руку… зачем это он? Что будет?
— Теперь подождём, — дядька откинулся на спинку стула, прикрыл глаза.
Дядькина рожа порозовела, лепёшчатый нос ещё больше расплылся, на лбу выступили капли пота. Так он молча сидел несколько минут, похоже, забыв обо мне. А я отчаянно озирался на глухие закрытые окна, на запертую дверь, шарил глазами по стенам, по потолку, не зная, что предпринять. Что будет? Что дядька сделает? Зачем ему я?.. Как спастись из этой ужасной комнаты? Где же ты, моя мамочка? где же ты меня ищешь? почему ты не узнаешь, что я здесь? что мне страшно, что я…
Дядька вдруг резко вскочил со стула, с глухим мычаньем, с какими-то подхлипами-подвизгами повёл в воздухе руками, обхватывая, сжимая-стискивая что-то невидимое, раздвигая невидимые заросли. Потом приблизился и наклонился ко мне.
У меня мороз брызнул по спине, внизу живота защемило-закололо, кажется, я даже описался, когда вблизи увидел его глаза — маленькие, круглые, безблесные, плавающие в липкой больной мути, не выражающие никаких чувств, даже злобы, даже ненависти — им было всё равно, что вокруг делается, что сделается… я с каким-то уже не детским, утробным ужасом понял, что эти глаза… что хозяин этих глаз может сделать со мной всё, что угодно, что для этого я и здесь, что для этого он и привёз меня… что крокодил на столе — для этого… что мерзкий зверь на картине — для этого… что трехногий фотоаппарат — для этого… чтобы это… всё это сфотографировать, и что я… что мне — никогда — никуда… никуда… В голове у меня взвихрилась темень. Я почувствовал, что сейчас просто умру… умру, даже не дождавшись того, что сделает со мной дядька.
Но я не умер. Почему-то всё получилось наоборот. В почти помрачнённом от истошного страха моём сознании вдруг возникло что-то. Что-то золотисто-янтарное, круглое — какое-то кольцо-круг-обруч. Обруч кружился на месте и казался несколькими искрящими обручами, но он был один и круженье его убыстрялось. И звон от него раздавался: тонкий, спокойный звон, колокольчик… колокольчик, который мама надевала на шею нашей козе Чупе… нет, другой — тоньше, красивей, и непрерывный он был, этот звон, не рассыпчатый — цельный и сильный.
Тем временем страшный дядька погладил меня по голове корявой ладонью, приговаривая:
— Ты правильно, хорошо боишься. Ты давай, бойся, бойся, старайся, мальчик, учись, как надо бояться. Я научу тебя настоящему страху, истинному ужасу. Потому что самое величайшее, что создано для людей Богом и Дьяволом — это страх — столп мироздания. А сейчас здесь я — двуедин, бог и дьявол. Я вершу суд и учу высшей науке страха. И ты сегодня — мой подсудимый и лучший мой ученик. Будь же достоин своей великой миссии! Мы… мы решим, что тебе… что лучше тебе… А если… О-о! И тогда тебе отверзнется всё. Ты в едином миге познаешь всё тайны бытия, свербящие загадки жизни и смерти… смерти. О-о-ум! Именно! Её ничтожности, её презренства — рабыни-жизни. Её величества, безподобья… царицы царей, госпожи господ — смерти, повелительницы всея… всех. Внимай! Блаженству, сообразию… красоте… красно-чёрному… Внимай! О-о-у-мм!
Глаза у дядьки делались совсем мутными, дикими, неживыми. Он схватил меня за шиворот, вскинул вверх, поднёс к столу. Он принялся раскачивать меня на согнутой руке из стороны в сторону, совсем близко от острых крокодиловых зубов, визгливо выкрикивая что-то уже совершенно непонятное, брызгая слюной. Горло мне сдавил воротник рубашки, становилось трудно дышать.
Размахивая руками, я ухватил его за рубаху раскачивания прекратились. Он повернул меня лицом к себе, и мы близко-близко ещё раз встретились глазами. И я смотрел на него, не мигая, уже почему-то не чувствуя ни страха, ни боли, ни отвращения. Лишь всё быстрей и быстрей вращался во мне янтарный обруч. Он уже слился в сплошной искристый шар, и звон, шедший от него, превратился в звонкий вихрь. Этот вихрь был во много раз сильнее, чем я. Этот вихрь становился мною.
Дядькины безумные алюминиевые глаза изменились.
— Отпус-т-ти… меня. От-пус-ти, слы-шишь! — задыхаясь, беззвучно прошевелил я зубами.
Дядька медленно поставил меня на пол, убрал свою лапу с моей шеи. Я кое-как отдышался и опять взглянул на него снизу вверх. Звон-вихрь давил мне на виски и потоком вырывался наружу, направляемый моим взглядом. А сверкающий шар-обруч вертелся так быстро, что, если он вдруг возьмёт лопнет, взорвётся, — подумал я, — моя голова разлетится вдребезги.