Эдгар Пэнгборн - Дэйви
Папа Рамли продолжал нести вздор, не совсем утверждая, что бог и Авраам и все ангелы действовали вместе, показывая кроткой Матери Спинктон, как создавать ее Домашнее Лекарство, Единственное Эффективное Средство для всех жалующихся на недомогание смертных, будь-то человек или животное, — но собравшиеся были вроде бы, оставшимися на музыкальные упражнения — он созвал их, потому что не мог вынести, делая намного больше того, что музыканты назвали бы разучиванием гаммы или музыкальными упражнениями, — он созвал их, ибо не мог вынести того, чтобы позволить любой толпе в любое время уйти от него, не всучив ей чего-нибудь. Еще через пять-десять минут, рассказав о характере и биографии Матери Спинктон, он принялся анализировать дюжину или более болезней и говорил о них так заботливо, обнадеживающе и ужасающе — черт подери, никто не смог бы превзойти его в этом; он нашел бы в вас так много простейших болячек[78], во всем вашем теле, что вы просто не смогли бы уделить им столько времени, чтобы не умереть от половины из них. Он как всегда, завершил свою речь кучей вдов и сирот, собравшихся у могилы, и что Мать Спинктон могла бы предотвратить такое развитие событий, если бы они только знали — подходите по одному, подходите все! Ну, для этого требовалось особое усилие — «Мать» стоила целый доллар за бутылку. Но продали ли ее?
Да.
Трезво рассуждая, эта «Мать» в самом деле, была лекарством из ряда вон и я, конечно, знаю об этом, так как папа верил в нее сам или, казалось, что верил, и не проявлял к нам большего милосердия, чем к публике. Если ты заболевал или признавался в этом, ты выпивал «Мать Спинктон» или же нарывался на неудовольствие папы и мы очень сильно любили его за это.
Именно из-за непредсказуемой сущности «Матери» невозможно было получить самые лучшие результаты от нее. «Мать Спинктон» могла вмешиваться решительно во все — эпизоотию[79], корь, импотенцию, сломанные ребра, насморк — и если уж не могла вылечить их, то и не пыталась, а начинала такую мощную атаку где-то внутри тебя, что прежняя болезнь уже ничего не значила. Намажьте немного ее лекарства на смертельную рану, и вы, естественно, захотели бы умереть, но она так бы взяла вас за живое, что вы не смогли бы справиться с этим, так как были бы переполнены возбуждением от любопытства, сколько же она намерена причинить вам боли в следующий миг и где именно. Конечно, могло бы оказаться, что это совершенно разные вещи, но я стараюсь анализировать психологический аспект.
Вера самого папы в это снадобье оставалась для меня загадкой, но я утверждаю, что это в самом деле так. Я наблюдал за ним, когда он готовил свежую партию лекарства в соответствии с тайной формулой, которую он разработал сам, точно такой же заботливый, надеющийся, настороженный и активный, как белка, как физик Древнего Мира с совершенно новым взрывным устройством. Я не знаю состава — мокрицы, хрен, стручковый перец, неразбавленный кукурузный спирт, смола, мараван, моча гремучей змеи, куриный желчный пузырь и около дюжины таинственных трав и частей тела животных, обычно включая козлиные яички. Эти последние было трудно достать, если мы не находились в подходящий момент прямо возле чего-то вроде фермы, и папа допускал, что они не являлись абсолютно обязательны, но говорил, что они придавали лекарству отличительный смак, к чему он сам был неравнодушен. Выдерживать смак было важно. Сам папа Рамли пил лекарство и со смаком, и без, говорил он, и, возможно, для простаков это, в самом деле, не имело значения, так как первый глоток был рассчитан на то, чтобы непосредственно вывести любого простака из преднамеренного расположения духа — однако, если вы беспокоились, смак был необходим. Папе Рамли также нравилось обсуждать вопрос о времени выдерживания снадобья. Я так и не стал специалистом в этом деле: я мог лишь различить, что некоторые настойки «Мать Спинктон» вряд ли воняли намного больше, чем городская ратуша, но зато ее лучшие выдержанные раритеты были вполне способны очистить поле площадью в десять акров от всего движущегося, включая мулов.
В то утро в Хамбер-тауне, когда папа закончил свою болтовню и собирался начать распространять бутылки, а Том Блэйн — заворачивать их и принимать деньги, сквозь толпу протолкалась бесчувственная старая кляча, хрипя и постанывая, с рукой на груди и длинным костлявым лицом, совсем сморщенным от ужаснейшего страдания, так что мне пришлось дважды выпучить глаза и сглотнуть, прежде чем я убедился, что этим древним страшилищем был мой собственный папа, Сэм Лумис собственной персоной, снова немного разыгравшийся и жаждавший продолжать игру.
— Ты там! Ты говоришь об исцелении? Я выхожу вперед, к тебе, но для меня нет никакой надежды, нет, так как мое несчастье свалилось на меня из-за греховной жизни. Ах, господи, господи, прости жалкого гадкого старика и позволь ему умереть, не так ли?
— Ну, дружище! — ответил папа Рамли. — Господь прощает многих грешников. Выйди вперед и откровенно выскажись! — Он был слегка обеспокоен. Папа сказал нам позднее, что не был уверен, видели ли меня вместе с Сэмом, разговаривавших у забора.
Сэм, этот старый негодяй — мой папа, обратите внимание — сказал:
— Вечная ему хвала, но позволь мне облегчить душу!
— Позвольте несчастному пройти вперед, добрые люди — он больной человек, я вижу. Подвиньтесь, прошу вас! — Люди уступили Сэму дорогу, может быть, и из жалости, и потому, что он мог быть немножко более привлекательным. Он, действительно, выглядел почти что смертельно изнуренным — кашлял, шатался, приостановился у задней стенки фургона и позволил Тому Блэйну поддерживать его. Если бы я не видел многозначительного покачивания головой, я бы уже был там, вне себя от возникшей обеспокоенности и, возможно, испортил бы дело.
— Находит на меня иногда внезапно, — сказал Сэм, чтобы избежать критики тех, кто мог заметить его рядом со мной перед выступлением, устойчивым и очень сильным. — Действительно, внезапно! — и, отвернувшись от толпы, он подмигнул папе.
С этого момента можно было подумать, что они занимались таким делом долгие годы. Я прошептал в ближайшее ухо, которое, оказалось, принадлежало Минне Селиг:
— Это мой папа.
— Да? Я, в самом деле, видела вас вместе.
Бонни сказала:
— Он не такой уж и сцыкун!
Я почти вырос от гордости.
Папа Рамли уже наклонился к Сэму, мягкая ангельская улыбка расплылась там, где можно было видеть его лицо, окаймленное черной всклокоченной бородой. Его голос звучал, словно кленовый сироп, льющийся из кувшина.
— Не отчаивайся, человече, — не надо, и подумай о радости на небесах, которая ожидает раскаявшегося грешника. Скажи, наконец, где же тебе болит?
— Ну, болит повсюду внутри груди, с зигзагообразным омертвением.
— Да, да. Немного болит впоперек, когда ты дышишь?
— О, господи, я именно это имею в виду!
— Да. Ну вот, сэр, я могу читать в сердце человека, и вот что я скажу тебе об этом грехе, он уже почти искуплен раскаянием, и все, что тебе нужно — это вылечить боль в груди, так, чтобы устроить прямой путь к святому духу и прочему — только, конечно, тебе придется постараться.
Том Блэйн, очень развеселившийся, оказался прямо там, с бутылкой «Матери Спинктон» и деревянной ложкой его собственного изготовления. Я сам так никогда и не понял, как только обычная кленовая деревяшка могла выдерживать и оставаться целой, одновременно обугливаясь и сморщиваясь, что всегда происходило под воздействием Матери, но я ничего не могу поделать, кроме как рассказать историю так, как она произошла. Буду проклят, если эти два старые озорники не говорили, долго и скучно, еще минут пять, тогда как Том держал ложку, прежде чем Сэм, наверно, дал себя уговорить и проглотил немного. Я считаю, что им повезло: если бы «старая леди» разъела дерево ложки и вылилась, пока они говорили, толпа могла бы линчевать всю нашу компанию.
Наконец Сэм принял лекарство и, в течение нескольких секунд, чувствовал себя довольно спокойно. Да, часто не чувствуешь сразу же чего-либо, кроме понимания того, что настал конец мира. Конечно, Сэм был приучен к неразбавленному кукурузному спирту, пережаренной пище и религии; все равно, я не думаю, что что-либо в прошлой жизни этого человека могло действительно подготовить его к «Матери Спинктон». Она проникла в его внутренности, и, когда черты его лица, вроде бы, был восстановлены, так что он снова был узнаваем, мне казалось, что я слышал, как он бормочет: «Со мной все кончено!» Все было в порядке: любой простак, который невольно услышал его слова, вероятно, думал, что тот созерцал прекрасную небесную вечность. Затем, как только Сэм смог двигаться, он повернул голову, так что простаки могли наблюдать, как румянец блаженства или чего-то еще разлился по его лицу и он провозгласил:
— Хвала его имени, я снова могу дышать!