Эдгар Пэнгборн - Дэйви
— Могу ли я немного поиграть с вами?
Котенок с завлекательной челкой на лбу и девушка с аппетитными губками внезапно стали совсем деловыми, без единой насмешки. Музыка — это серьезно. Бонни спросила:
— Где же его сделали? Он не из Древнего Мира?
— Да. У меня он недавно. Я могу играть только несколько мелодий.
— В басовом диапазоне?
— Нет, кажется, лучше в среднем — я знаю, что низкие и высокие звуки я еще не могу играть.
Кто-то сказал:
— Кажется, парень честный. — Я все время чувствовал, что за мной наблюдал мужчина из-под той соломенной шляпы.
Девушки не обратили никакого внимания на Стада.
— Какие мелодии ты знаешь? — спросила Минна Селинг, и я узнал, что она обладала также и завлекательным голоском, но в тот момент она была совсем деловой, как и Бонни.
— Ну, — сказал я, — ну, «Зеленые рукава»… «Мелодию Лондондерри»… Минна немедленно взяла для меня несколько небольших аккордов на нежно звучавших струнах банджо, и я начал блуждать в «Зеленых рукавах», конечно, не с самым туманным представлением о том, какой тон я использовал, или о созвучии, или о том, как приспособить себя к другому исполнителю. Все, что у меня было, — только мелодия, и природное ощущение горна, и немного мужества, и очень много доброй воли, и тонкий слух, и огромный восторг, что изящная черноволосая девушка с аппетитными бедрами сидела рядом по-турецки, подыгрывая на банджо. Потом сразу же подключилась мандолина Бонни, смеясь и плача мелодичным звучанием; она заигрывала со мной своими огромными серыми глазами — это не отвлекало ее от музыки, так что она могла таким поведением обратить на себя внимание мужчины, и ей никогда не требовалось ни минуты на размышление — а ее мелькающие пальцы придавали моей игре полуотчетливый дрожащий фон на всем протяжении к тому, что, как я полагал, было окончанием.
Седовласый барабанщик помахал рукой, чтобы поманить к себе одного или двух своих друзей. Люди выходили из фургонов. Флейтист и корнетист прекратили играть в карты и просто стояли рядом, слушая, продумывая игру. Горн так хорошо звучал в моих руках, что я на минуту возгордился, думая, что именно моя игра привлекла их, а совсем не волшебство самого горна из Древнего Мира. Когда я играю в нынешнее время, это, может, верно; но в тот день это не могло соответствовать истине, хотя даже прелестная резкая Бонни сказала позднее, что я играл лучше, чем любой неуч имел право играть.
Когда я закончил (так я полагал) мелодию, Минна сжала рукой мой локоть, чтобы воспрепятствовать какой-нибудь моей глупости, и в сторону ушла, мерцая, мандолина Бонни, издав душераздирающий звук, чтобы найти мелодию на другой стороне облаков, видоизменяемых темпом в два раза быстрее, и пляшущих на солнце. Кто-то позади принес гитару и начал подыгрывать в лад приятной песне, которую запела Бонни, а Минна намеренно напевала три ноты очень близко к моему уху, просто, чтобы я слышал, и прошептала:
— Играй их на твоем инструменте очень тихо, когда она поет. Полагайся на свой слух, как и когда играть их. Мы немного промахнемся, но давай попробуем.
Знаете ли вы, что мы не очень промахнулись? Я заиграл, когда легкое сопрано[73] Бонни парило в воздухе, а Минна неожиданно запела контральто[74], наполнение, словно накат морской волны. Да, девушки пели хорошо, вдвойне хорошо. Они занимались музыкой вместе с младенческого возраста, в труппе комедиантов, кроме того, у них была редкого типа дружба, которую никто и никогда не мог разбить. Я так и не узнал, были ли они лесбиянками. У папы Рамли не было неприязни к таким отношениям, и, я предполагаю, эта неприязнь — пережиток обычного религиозного очернения в детстве, поэтому такой вопрос не задают. Если они и занимались этим, то это не настроило их против мужской половины: немного спустя я имел обеих, говоривших «о-остановись-не-останавливайся», и они обе были тем более восхитительны, так как не воспринимали меня всерьез, потому что мы, как люди называют это, не были любовниками.
Когда Бонни запела вторую строфу «Зеленых рукавов», я услышал, что гитара заиграла немного громче. Поглощенный желанием выдуть из горна то, что, я надеялся, они хотели, я чувствовал, что нам подпевают, только это был как бы льющийся, поддерживающий, гармоничный, приглушенный звук, почти удаленный, хотя я знал, что певцы стояли совсем близко за мной. Все наши лучшие силы были там — Нелл Графтон и Чет Спендер, и прекрасный Билли Труро — единственный тенор, которого я когда-либо слышал, кто мог с одинаковым успехом играть Ромео и сдирать кожу с мулов. А для глубинных громовых раскатов баса у нас был сам папа Рамли.
Бонни не играла, когда пела, но держала мандолину в стороне, ее другая рука покоилась на моем плече, черт возьми, какие пустяки, ведь Минна держала руку на моем колене, и это создавало романтическую картинку для толпы, которая увеличивалась снаружи, там, но, в основном, все было реально. Бонни где-то научилась петь, не очень сильно искажая обаяния своего округлого сердцевидного личика восхитительного цвета — да, с прелестными зубками, и сверкающими очами, кто бы беспокоился, если бы она даже дала доступ дневному свету к своим миндалинам для какого-то из сильных звуков? И, самое приятное, в тот день она случайно одела зеленую блузку с длинными рукавами — вы бы вообразили, что все представление было запланировано за месяц вперед, и я уверен, что наивные люди считали, что так и было.
Когда песня закончилась и Бонни помахала рукой, послав воздушный поцелуй толпе, которая топала и хлопала, даже немногие из них, презрительно фыркавшие, — ну, не схватила ли она меня за рубашку, чтобы я поднялся на ноги?
— Покажись, малыш! — сказала она… — ты тоже им понравился.
Для меня это представляло ошеломляющее удовольствие, не испорченное пониманием того, что, в основном, возбуждение вызывала Бонни, как и следовало ожидать. Да, мне это нравилось, и я вырастал в собственных глазах, я не был очень самокритичным…
* * *
Никки и Дайон все еще спорят об исправлении мест, где я допустил ошибки в правописании. Я не могу вмешиваться в спор, потому что сам попросил их о помощи еще тогда, когда начал эту книгу. В последний раз я слышал, что они продолжали яростно спорить о правописании совсем недавно, фактически, только несколько минут назад, я не могу представить себе — почему. Я задремал на солнце, или, казалось, что задремал, и услышал, что Ники спросила Дайона, может ли он быть уверен, что я не намеревался изначально писать таким образом.
— Не могу, — признал тот, — и даже если бы мог, почему я должен быть избран, чтобы защищать родной язык от нападок рыжеволосой певчей птицы, политика, горниста и пьяного моряка? Не насиловали ли его специалисты в течение многих веков бесчисленное количество раз с тех пор, как Чосер[75] наделал такой чертовский беспорядок, пытаясь толковать его, и не продолжает ли он, все-таки, держаться?
— Бессердечное, подлое и ленивое животное, — сказала Ники. — Я ненавижу тебя, Дайон, за то, что ты не можешь даже прийти на помощь Евтерпе, которая лежит поверженной во прах, истекая кровью.
— Евтерпа[76] — это кто?
— Что! Ты называешь меня потаскухой?
— Нет, но…
— Я отчетливо слышала, как ты сказал: «Ты потаскуха!»[77].
— Миранда — Евтерпа не была, черт возьми, музой правописания.
— О, твоя правда. Это была Мельпомена.
— К большому сожалению, она была музой трагедии.
— Итак, все в порядке! Английское правописание всегда было трагедией, так что какая же иная девушка могла иметь дело с ним, поэтому не говори мне ничего в ответ, иначе ты разбудишь Дэйви.
Я как раз завершил разработку теории об источниках английского правописания, поэтому я проснулся формально, чтобы поделиться ею с ними. Вы понимаете, древний простодушный человек, живший на заре истории, имел сварливую жену, и повышенную кислотность желудка, и озлобление, но английский язык не был изобретен, отчего тот находился в незавидном положении, так как не имел возможности проклинать свою жизнь. Однако, люди, которые занимались политикой, сделали открытие и создали алфавит, а затем разрубили его на липкие куски и передали их друг другу — так, чтобы для каждого было достаточно букв; итак, когда жена старика занималась болтовней, или у него болели ноги, или его увольняли с работы за убеждения, он, бывало, хватал куски алфавита и поднимал их на склон горы, это была единственная возможность выругаться, бывшая в употреблении в те древние времена. Много веков спустя, какой-то ученый, с большой дурьей башкой и очень малым чувством сострадания, обнаружил скалу и тут же изобрел популярную прелесть — английский язык, точно такой, как и наш. Но к тому времени, все комбинации, которые хотел бы произносить приличный человек, были смыты дождем или вороны съели их.