Андрей Кокоулин - Нея
— Вам не запрещают, — процедил Виктор.
— Запрещали, — сказал Пустынников. — Или я сам себе запрещал, здесь не определить. Это вполне мог быть страх того же наказания.
— Или программа.
— Что? Да, или программа. Да, но я, понимаете… — Пустынников, замолчав, усмехнулся, затем помрачнел и продолжил: — Я боролся три недели. Три! Без еды, на грани. До воды бы доползти… Кто кого. Полумертвый человек и, как вы выражаетесь, тварь. И то, что было в моей голове, сдалось первым. Правда, взяло кое-что взамен.
— Что же? — спросил Виктор.
— Покладистость во всем остальном. Как видите, — Пустынников разгладил складки на фартуке, — я — кондитер.
— А я следователь.
Пустынников кивнул.
— А вы не замечаете, как нелепы в умирающей колонии следователь и кондитер? Какого вообще черта они нужны? Какого четра нужны кафе, гигантские вокзалы, водонапорные башни, магазины, кинотеатры, управление полиции? А? За двенадцать световых от Земли, в месте, где мертвых больше, чем живых?
— Не зна… — проскрипел Виктор и задышал с присвистом.
Боль гуляла по ребрам.
— Терпите, Рыцев. Я вам скажу. Было уже две рецессии или ремиссии, не определить что тут что. Первая — через три года после. То есть, двадцать четыре года назад. Вы наверное помните, участвовали — мы здесь отгрохали вокзал, кирпичный завод, понастроили дурацких жилых домиков, которые сейчас обживает трава. У вас, кажется, возвели Первые дома и площадь Колонистов.
— Скульптуры — по три метра.
— Вот, — сказал Пустынников. — Все, в едином порыве. Как заведенные. Исчерпывая ресурсы, сажая форматоры, разбирая почти вечные модули и убивая платформы. Вы же видели наш вокзал?
Виктор слабо кивнул.
— Я не был в столице, — сказал Пустынников. — Но, думаю, там это выглядит еще идиотичней. А второй раз — пятнадцать лет назад, когда мы все, повально опять же, стали кондитерами, полицейскими, поварами и посудомойками. Слава богу, не забыты ни биофермы, ни танк переработки, ни простые рабочие профессии. Вы понимаете, из нас пытаются построить общество. Жалкое и уродливое в своей бесполезности. Будто из чьей-то памяти.
— Я не… я не помню, — сказал Виктор. — Я всегда был… следователь. Вы мне лучше про… про Неграша.
Слова давались с трудом, грудь сдавило, что и не выдохнешь лишний раз.
— Я как раз подвожу, — Пустынников снова встал. — Пить хотите?
— Да.
Дверь открылась и закрылась.
С подоконника слепо смотрел безглазый человечек. Человечка было жалко. Один ведь совсем останешься, сказал ему Виктор. Даже если в твоей остроконечной голове будет звучать голос, ты все равно останешься один.
Это печально.
— Вот, пейте, — Пустынников, появившись, прижал к губам Виктора стакан.
Вода отдавала пумпыхом. Виктор сделал несколько глотков.
— Все.
— О Неграше. — Пустынников поставил стакан рядом с человечком и сел. — Я прикидывал так и эдак, не знаю, удовлетворит ли вас моя версия, но она, наверное, более-менее правдоподобна. Неграш — наш ключ. Он мог исчезнуть, как мне видится, только в одном случае. Вернее, в двух. Или на нем произошел сбой, или голос сам выключил его из своей "сети".
— Чтобы потом искать?
— Вы опять применяете человеческую логику. Да, чтобы потом искать. Я не могу ответить, почему. Если Неграш жив, мы не видим, не замечаем его, так как нами управляет голос. Грубо говоря, он отводит нам глаза от несуществующего для него объекта.
Виктор усмехнулся.
— И он может сидеть сейчас рядом со мной?
— Именно, — наклонившись, Пустынников посмотрел Виктору в глаза. — Только обрабатываете зрительную информацию не вы, а за вас.
— И как тогда?
— Не знаю. Вполне возможно, он мучается тем же вопросом. Ходит по улицам, пытается…
— Шляпа! — крикнул Виктор. — У меня пропала шляпа!
— Извините, — наморщил лоб Пустынников, — при чем здесь…
— Ну как же! Он может пытаться воздействовать на предметы, что-то пропадает из-под носа, что-то появляется. Он мог взять мою шляпу.
— Она точно пропала?
— Да, — Виктор закрыл глаза, пережидая резкий приступ боли. — Оставлял позавчера с одеждой в доме. Все… все есть, шляпы нет.
Пустынников качнулся на стуле.
— Знаете, это да, — прошептал он. — Я как-то совершенно… Он мог что-то писать мне… нам. Оставлять на стенах. А я, старый дурак… Я почему заговорил про рецессии-ремиссии? Я предполагаю, что это его заслуга. Пятнадцать лет, двадцать четыре года назад. У меня есть совершенно безумное предположение. Я уже говорил: там, в кратере, была засечена аномальная зона. И посажена станция. Может, там что-то нарушили? Не сразу, а как раз через два года семь месяцев. Сейчас нельзя сказать определенно, но вдруг? Вдруг он пытается починить нарушенное? Его успехи — это наши дурацкие коллективные порывы. Я думаю, сложный механизм…
Виктор открыл глаза.
— А что делать мне?
— Вам? — Пустынников, казалось, озадачился. — Не знаю. Мне важно было донести. Это моя миссия — донести. Так сложилось. Дальше уже вы. Не просто же так присылает… Вам, наверное, надо попытаться закончить свое. Попросить, добиться. Если смог Неграш, то вы тоже.
Он потер лицо ладонями.
— Хорошо, — сказал Виктор. — Теперь меня можно развязать?
— Да, наверное, — вяло отозвался Пустынников.
Он встал, из кармана на фартуке достал небольшой нож. Сначала, с кряхтением присев, разрезал веревки у Виктора на ногах, затем, замирая на секунду, на две, сбоку перепилил моток, стянувший следовательскую грудь. Запястья освободил последними.
— Все, — он отступил.
Выроненный нож острием воткнулся в пластик пола. Пустынников даже не подумал его поднять, стоял, смотрел рыбьим взглядом, как Виктор пинает стул, как стонет и разгибается, держась за спинку.
— Ну что, я пошел? — спросил Виктор.
Боль маячком пульсировала в солнечном сплетении. Старика хотелось ударить, но Рыцев сдержал себя. Не дождавшись ответа, прошел к двери. Затем вернулся.
— А мертвецы? — заглянул он Пустынникову в лицо. — Что с мертвецами?
— Что? — очнулся Пустынников. — Мертвецы? Нет, не знаю. Не важно это, я важное… Я сказал, я наконец все…
Он умолк, словно в нем, как в старинной заводной игрушке, раскрутилась пружина.
Виктор постоял с минуту, сплюнул под ноги и, уже не оборачиваясь больше, вышел сначала в зал с прилавком, а затем и вовсе вон, наружу.
Ощущение было будто после просмотра фильма на кристалле.
Выдохнув, вырвался из чужой жизни — в свою. Из версий, из прошлого, из ярких слов тихим голосом, из полутемной комнаты — в настоящее, в город.