Рэй Брэдбери - Секрет мудрости
Старик сидел неподвижно. Внук долго смотрел на него во все глаза и наконец сказал, будто прочитал его мысли:
— Я счастлив, дедушка.
Старик наклонился к нему.
— Правда счастлив, малыш?
— Как никогда в жизни.
— Вон что? — в полутьме старик вгляделся в лицо юноши. — Да, вижу. Но надолго ли твое счастье, Том?
— А разве бывает счастье надолго, дедушка? Ведь все на свете проходит, правда?
— Молчи ты! У нас с твоей бабушкой ничего не прошло!
— Нет, не так. Ведь не все время было одинаково. Первые годы одно, а потом уже другое.
— Старик закрыл глаза, потом крепко потер лицо.
— Да, твоя правда. У каждого из нас две, нет, три, нет, четыре жизни. И все они проходят, что верно, то верно. А вот память о них не проходит. Проживешь четыре, пять, дюжину жизней, а из них одна совсем особенная. Помню, один раз…
Старик запнулся и умолк.
— Что один раз, дед?
Взгляд старика устремился в дальнюю даль минувшего. Теперь он обращался не к этой комнате, не к Тому, ни с кем он не говорил.
Кажется, даже не с самим собой.
— О, это было давным-давно. А нынче вечером, когда я только вошел в эту комнату, вот чудно, почему-то сразу вспомнилось. И я побежал по берегу Голуэя обратно к той неделе…
На нее пришелся мой день рождения, подумать только, двенадцать мне сравнялось! Еще при королеве Виктории, жили мы в сложенной из торфа халупе у самого Голуэя, и я бродил по берегу, а денек летний был такой ясный, погожий, даже грустно, ведь знаешь — это ненадолго.
И в такую вот солнечную теплынь раз по прибрежной дороге прикатил цыганский фургон, и стали эти черные-пречерные цыгане табором на берегу залива. Там были отец, мать и девушка, и еще этот парнишка, и вот он бегом бежит ко мне по берегу, оттого наверно, что ему скучно одному, а я тут тоже один, делать мне нечего, я и рад бы новому человеку.
Подбежал он. Век не забуду, как я увидал его тогда, в первый раз, не забыть мне этого, покуда в землю не закопают. Он…
Ах ты, господи, нет у меня таких слов! Стой, погоди. Надо сперва рассказать, что было еще того прежде.
Приехал в Дублин цирк. Пошел я глядеть, там показывали уродцев и карликов, и страхолюдных лилипутиков, и жирных-прежирных женщин, и тощих мужчин, что твои скелеты. А перед последним чудом и вовсе толчея, ну, думаю, наверно тут всем уродам урод. Протиснулся — какое пугало напоследок покажут? И вижу… Сидит девочка, малышка, годиков шесть, уж такая беленькая, такая хорошенькая, щечки нежные, глаза голубые, кудряшки золотые, и такая тихая, спокойная, что после всех тех калек глядишь — не оторвешься.
Весь народ хлынул к ней, чтоб исцелиться. Потому как там был больной зверинец, и только эта малютка — милый, славный доктор — возвращала жизнь.
Ну и вот, та девулька при цирке оказалась таким же чудом нежданным, как этот паренек, который бежал ко мне по берегу, что твой жеребенок.
Он был не черный, как его отец с матерью.
Волосы — золотые кудри и солнечные зайчики. В ярком свете он был точно из бронзы литой. Невозможная штука, но казалось, что этот двенадцатилетний паренек, как и я сам, только нынче родился на свет, такой он был свежий, весь как новенький. И карие глаза блестят, будто у зверька, что носится по всем на свете побережьям.
Он остановился как вкопанный, и сперва мне ничего не сказал, просто засмеялся. И по смеху понятно было — это он рад, что живет. Наверно я засмеялся в ответ, уж очень заразительно он радовался. Он протянул коричневую руку. Я замешкался. Он нетерпеливо схватил меня за руку.
Бог ты мои, сколько лет прошло, а я помню, что мы сказали друг другу!
— Чудно, правда?
Я не спросил, что чудно? Я и сам знал. Он сказал, он Джо. Я сказал, я Тим. И вот мы, двое мальчишек, стоим на берегу, и весь мир для нас — отличная, небывалая шутка.
Поглядел он на меня огромными круглыми светлокарими глазищами и засмеялся, на меня пахнуло его дыханием, и я подумал: он жевал сено! Его дыхание пахло скошенной травой, и у меня вдруг закружилась голова. Этот запах меня оглушил. Я даже зашатался, подумал — ух ты, вроде я пьяный, а отчего? Мне уже случалось отведать глоток из отцовской бутылки, но чтоб от этого? Оттого, что незнакомый паренек жевал сладкий клевер? Нет, не может быть!
А Джо глянул мне прямо в глаза и говорит:
— У нас не очень-то много времени.
— Не очень много? — спрашиваю.
— Ну да, чтоб дружить. Мы же друзья, верно?
От его дыхания на меня пахнуло свежескошенным лугом.
Бог ты мой, я хотел крикнуть: верно! И чуть не упал, будто он меня по дружбе стукнул. Но все-таки устоял на ногах, только попятился. Рот раскрыл, опять закрыл, наконец спрашиваю:
— А почему это времени мало?
— Вот потому, — говорит Джо. — Мы тут пробудем только шесть дней, от силы семь, а потом поедем дальше, по всей Ирландии.
— Шесть дней? Да это все равно что ничего! — возмутился я и сам на понял, отчего мне вдруг так худо стало, будто я остался тут один на берегу, несчастный, брошенный. Ничего еще не началось, а я уже горевал о конце.
— День тут, неделя там, месяц еще где-нибудь, — сказал Джо. — Мне надо жить очень быстро, Тим. У меня не бывает друзей надолго. Только то, что запомню. И я, куда ни приеду, говорю новым друзьям: скорей, давай сделаем то, сделаем это, пускай случится побольше всякого, тогда ты станешь меня вспоминать, когда я уеду, а я — тебя, и мы станем говорить: вот это был друг! Ну, начали. Догоняй!
Джо осалил меня и побежал.
Я бежал за ним и смеялся — ведь глупо, бегу со всех ног догонять мальчишку, которого и знаю-то всего пять минут! Наверно, добрую милю мы пробежали по длинному летнему берегу, и тогда только он дал себя поймать. Я думал — поколочу его, чего это он заставил меня так далеко бежать зря, неизвестно зачем! Но когда мы повалились наземь и я положил его на обе лопатки, он только дохнул разок мне в лицо — и я сел и таращу на него глаза, будто схватился мокрыми руками за голый электрический провод. А он захохотал.
— Ого, Тим, — говорит, — мы с тобой будем настоящие друзья. Знаешь, какое у нас в Ирландии тянется месяцами унылое, холодное ненастье? Так вот, всю ту неделю, когда мне сравнялось двенадцать, было лето — каждый день из тех семи, про которые Джо сказал, что это весь срок и после никаких дней не будет. Мы бродили по берегу, только и всего, очень просто: бродили по берегу, строили замки из песка, а то взбирались на холмы и сражались там среди древних курганов. Нашли старинную круглую башню и перекликались — один сверху, другой от подножья. Но больше просто бродили, обняв друг друга за плечи, точно родились такими вот сплетенными двойняшками и нас не разделили ни ножом, ни электричеством. Я вдыхал его дыхание. Дышал ему в лад. Мы болтали на прибрежном песке до поздней ночи, пока родители не приходили нас искать. Меня заманивали домой, и я укладывался спать рядом с ним или он рядом со мной, и мы болтали и смеялись, ей-богу, смеялись ночь напролет, до рассвета. А потом опять бежали на волю и носились как бешеные. И, глядишь, валяемся без сил и уж до того хорошо и весело, зажмуримся, вцепимся друг в дружку и хохочем-заливаемся, смеха не удержать, так и рвется из глотки, будто выскакивают из речки, гоняются друг за дружкой серебряные форели. Ей-богу, я купался в его смехе, а он в моем, под конец, бывало, совсем ослабнем, выдохнемся, будто это нас любовь измучила и оставила без сил. Запыхаемся, как щенята жарким летом, уже и смеяться нет мочи, и ко сну клонит от полноты дружбы. И всю ту неделю дни стояли голубые и золотые, ни облачка, ни капли дождя, и ветер пахнул яблоками — нет, не яблоками, только буйным дыханием того парнишки.