Анна Старобинец - Икарова железа (сборник)
Я аплодировал, я смеялся и плакал – вместе с другими из фокус-группы. Я был так счастлив. Я шепнул продюсеру в ухо:
– Я понял.
– Я вас услышал, – сказал продюсер в ответ и поднялся с кресла.
Он уходил, он хотел уйти, а я хватал его за рубашку и кричал «Понял! Понял!» – пока меня не оттащили ребята из фокус-группы…
* * *Я в фокус-группе. Мое место – во втором ряду, третье справа. Нас кормят три раза в день. Еду привозят на таких специальных тележках, как в самолете. И пластиковые упаковки – они тоже как в самолете. Когда я ем, я представляю, что лечу на луну. Моя луна похожа на круглую льдину, плывущую по черному небу.
Обычно нам дают лежалое мясо, креветок, насекомых и их личинки. На третье дают настойку.
Спим мы кто где. Лично я сплю прямо здесь, в зале. А у ходячих есть свои комнаты, они уходят туда по ночам.
Когда наступает ночь, звучит специальный сигнал. Иначе нам не понять, что день уже завершился, ведь шторы всегда задернуты.
Нам каждый день показывают какие-то кадры или даже целые сцены, а мы реагируем. Реакция фокус-группы чрезвычайно важна для продюсера и для директора.
Я в фокус-группе. Но я уверен, что способен на большее. Я все понимаю. Я каждый день говорю продюсеру, что все понимаю. Что я могу быть Поводырем. Но он не верит. Он мне не доверяет. Он говорит, что мое место – во втором ряду, третье справа.
А я не такой. Я странджер, я не такой, как другие из фокус-группы. Они все южлы. Южлы и офтансы, что бы они о себе там ни мнили. Они слепые. Они смотрят на экран и не видят. Я – вижу.
Я могу быть Поводырем.
Я знаю, что рождается внутри, в темноте.
Паразит
Мы едем к самому главному храму, мимо толпы. До сих пор мы в коломенском НЦИЦ жили, но презентацию Отец решил проводить здесь. До презентации еще сутки, но очередь уже выстроилась – мы едем по Москве часа два или три, а очередь все тянется за металлическим ограждением.
Наш микроавтобус старенький, с черными занавесками на окнах и с надписью «Ритуал». Я сначала все удивлялся, я-то думал, что нас торжественно повезут, но потом догадался, что это хитрый обманный ход: чтобы люди в толпе не поняли, кто мы и кто с нами, и не кинулись бы нам под колеса.
Едем ночью, но все равно очень медленно из-за пробок, так что я эту очередь могу хорошо разглядеть. Я вижу, что там у них ужасная давка, не развернешься; одни стоят безвольно, опустив головы, как будто лошади в стойле, другие толкаются, третьи падают, их топчут, и кто-то тянет к ним руки – не то ударить, не то поднять и обнять. Еще я видел, как какая-то девушка с большим животом пыталась оттуда выбраться, перелезть через ограждение, но полицейский ее ударил дубинкой, прямо по животу, а ведь там, наверное, ребеночек был.
Полицейских на улицах много, через каждые метров десять они стоят. А вдоль дороги – автозаки рядком и «скорые».
И так это все вместе нехорошо выглядит, как будто не на чудо люди идут любоваться, а что-то дурное задумали. И даже как будто не люди они вовсе, а змей многоголовый, которого поймали в ловушку, чтобы он не съел город. Когда-то мне кто-то рассказывал сказку про многоголового змея, который напал на город, но я не могу ее вспомнить, поэтому хочу, пока едем, придумать свою для Павлуши, да только вот Отец меня с мысли сбивает криком:
– Дурак, закрой занавеску!
Чего кричать. Они все думают – раз я немой, значит, еще и глухой, да к тому же еще и дурак. А я все слышу, просто язык мой не подчиняется мне, таким уж меня создал Господь, в которого они тут все верят или, по крайней мере, делают вид. Сам-то я не уверен, есть на свете Бог или нет, не видел я его никогда, а если просил его о чем-то в молитвах, он не откликался и просьбы не выполнял. Возможно, я молился как-то неправильно, и он меня поэтому не услышал, хотя вот Павлуша всегда меня понимает, когда я говорю про себя, так что, я думаю, Господа либо нет, либо он меня очень не любит и не хочет, чтобы я с ним говорил. Зато Павлуша любит меня, он только от меня принимает водичку и слушает мои мысли и сказки. Я их рассказываю у себя в голове и знаю, что он все понимает.
А несколько раз, когда мы с Павлушей оставались одни, он позволял моему языку шевелиться, и я на самом деле произносил какое-то слово – к примеру, «холодно», «больно» – как будто бы это он за меня говорил. Но это только после гигиенических процедур или когда ему еще пытались делать питательные инъекции – он ведь не кушает у нас ничего, – а я потом оставался, чтобы все там прибрать. Павлуша на инъекции реагировал плохо – что бы ни вкалывали, даже простую глюкозу, он тут же скрючивался, как будто болел живот, и срыгивал серебристую слизь. Они уходили, а я подтирал и говорил ему – у себя в голове: «Павлуша, ну что же ты, мальчик, ведь это глюкоза, нам доктор объяснил, что это просто как сахар, она полезная, нельзя ведь совсем не кушать»… Никто другой не хотел за ним убирать, прикасаться к густым и блестящим лужицам – а по мне так обычная рвота или, скажем, мышиный помет ничем не лучше и даже хуже, потому что воняет, а его эта слизь была похожа на ртуть из разбитого градусника и пахла яичком, оттиралась быстро и хорошо. Я прибирал, а ему было больно и холодно, и он смотрел на меня своими немигающими глазами и пел – гудел чуть слышно, с закрытым ртом, как будто стонал, но очень красиво и мелодично. Павлушина песня была как мед, она втекала в меня и наполняла густым, янтарным, горько-сладким блаженством, во рту появлялся привкус, какой бывает, когда пожуешь пчелиные соты. Потом язык начинало покалывать, как будто его легонько кусали пчелы, и я понимал, что это Павлуша своим пением оживляет мой мертвый язык, чтобы я мог сказать за него какое-то слово или даже несколько слов.
– …Задерни, кому говорю! – ревет Отец еще громче.
На самом деле никакой он мне не отец, отец мой умер давно от пьянства, а просто поп в рясе. Но все его называют отцом – он сам так требует, – а я хотя и не могу сказать вслух, но про себя зову так же. В каком-то смысле он похож на отца – такой же шумный и злой.
– Не видишь, убогий, оно на улицу боится смотреть!? – Отец трясет меня за плечо, потом тянется было сам задернуть черную штору, но на повороте качает, Павлуша подается вперед, и Отец отдергивает мясистую лапу, испугавшись, что случайно коснется Павлушиной кожи. А чего тут бояться? Не понимаю. Кожа у него сухая и гладкая, со стальным отливом, как спинка жука. Я лично жуков люблю. Они не кусаются.
– Не понимает он вас, Отец, – подает голос Доктор с заднего сиденья. – Он глухонемой. А оно от ваших криков пугается.
Павлуша и правда нервничает, глаза его отсвечивают лиловым. Но, мне кажется, ему все же хочется смотреть в окно, поэтому я не задергиваю черную штору. И еще потому что я обиделся, что они про меня сказали «глухонемой», а про Павлушу – «оно». Почему-то они по имени его не зовут. А по мне так если у мальчика было имя, то оно никуда не денется, даже если с мальчиком что-то и сотворили… Вот у Доктора – у него действительно имени нет, эти доктора у нас на проекте постоянно меняются, не запоминать же мне каждого. Только Василевского, самого первого, я запомнил. Это он придумал проект, он был известный ученый. Правда, при нем проект назывался не «Божественная метаморфоза», а просто «Метаморфоза». А Отец уже потом к нам приехал, на стадии куколки. Он сказал, такие проекты можно только под эгидой церкви вести, а иначе получается богохульство. А Василевский ему сказал, что бог тут вообще ни при чем, это просто научный эксперимент, и не надо тут, сказал, кропить мне подопытного этой вашей водой, для кокона брызги вредны. Этот спор я собственными ушами слышал, я как раз отмершие корочки с кокона собирал, а они при мне не стеснялись, они думали, раз я немой, значит, еще и глухой и вообще дурак. А я не дурак. Я все понял. Отец после того разговора Василевского из проекта прогнал, и всю его научную группу прогнал, как будто и не было их никогда. Он и меня бы прогнал – да только больше никто не хотел в одной комнате с куколкой жить и корочки с нее собирать, а я был не против. К тому же Отец думает, раз я немой, значит, ничего неправильного в телевидении не скажу. Да и не зовут меня в телевидение.