Анна Старобинец - Икарова железа (сборник)
Наш НИЦ переименовали в НЦИЦ – Научно-Церковный Исследовательский Центр это значит, – а раньше он был просто научный, не церковный. А Василевского вроде как в тюрьму посадили, только никто не знает, за что, а может быть, знают, но не говорят. Про Василевского сейчас запрещено говорить, только я могу говорить, что хочу, в своей голове, потому что меня никто, кроме Павлуши, не слышит.
Потом Отец и других докторов прогонял – сам на работу брал и сам прогонял, если ему не нравилось, что они в интервью говорят. Отцу нравится, чтобы доктора всегда с ним всю научную часть согласовывали, а потом уже на радио или в телевидение шли. На самом деле никакие они и не доктора, в том смысле, что не врачи, они ведь не лечат ни людей, ни зверей, а просто всех изучают и ставят эксперименты. Доктора у нас на проекте это все равно что ученые.
Хотя Василевский – он все-таки Павлушу, как я понимаю, хотел вылечить. Я помню, как Павлушу к нам привезли. Он был очень худенький, как будто бы невесомый, а кожа прозрачная, все жилки под ней просвечивали. Глаза голубые, огромные, и кудри золотые на голове, и так он всем хорошо улыбался, как ангел. Болезнь у Павлуши была какая-то неизлечимая, ничто ему не помогало и становилось все хуже, поэтому его из детдома привели к Василевскому добровольцем, чтобы он в нашем эксперименте участвовал и, бог даст, поправился. Это я так говорю «в нашем» – на самом деле я сначала к проекту отношения не имел. Я в коломенском НИЦ тогда младшим лаборантом служил, ухаживал за подопытными зверьками – лягушками, мышками, а еще у нас маленькие мухи жили… В мои обязанности входило зверушек и насекомых кормить, убирать за ними, чистить террариумы и клетки, ну и трупики убирать. Утилизировать. Так это называлось. Работу свою я любил, все, кроме утилизации. Зверушки у нас жили хорошие, добрые, я с ними про себя разговаривал, давал им разные имена, и некоторые мышки у меня ели с рук.
А с Павлушей я познакомился так: он ко мне приходил на мышек глядеть. Уже после того, как ему лекарства ввели, но эффекта тогда еще не было видно. Каждый день приходил, со всеми крысами, мышками говорил, и со мной говорил, и вовсе не думал, что, раз мы не отвечаем, бессловесные твари, значит, не слышим. Особенно Павлуша одну мышку любил. Она ему: «Пи-пи-пи», а он ей: «Бедная мышка, не бойся, все будет у тебя хорошо, Степан Иваныч о тебе позаботится». А мне говорил: «Вы ведь не дадите эту мышку в обиду, Степан Иваныч?», а что я мог ответить, только мычал, я даже кивнуть не мог, ведь это было бы все равно что соврать, ведь я-то знал, что не сегодня, так завтра ее от меня заберут, а потом мне ее придется утилизировать. Ну разве что я мог ее не утилизировать, а в земле схоронить, а больше ничего я для нее сделать не мог. И вот я стоял перед ним, мычал, а он смотрел мне в глаза и тихо так говорил: «Все будет хорошо, вы не бойтесь, Степан Иваныч». Хорошие у него были тогда глаза, голубые, с синими искорками, и ресницы длинные, загнутые, как у девочки. Я смотрел в них и верил, что все будет хорошо. И мышка, наверное, верила. Жаль, что теперь у Павлуши нету ресниц, и искорок в глазах нет, глаза у него теперь такие темные, выпуклые… Так вот, он каждый день приходил, в одно и то же время всегда, у него там какой-то перерыв в процедурах был, так что когда однажды он не пришел, я сразу понял, что что-то с моим Павлушей не так, и пошел на пятый этаж, где его палата была.
К Павлуше меня в тот раз не пустили, хотя я очень просил, и знаками показывал, и на бумажке писал – «пустите!». И в тот же день забрали у меня Павлушину любимую мышку и с ней еще трех, я потом те три трупика утилизировал, а Павлушину рядом со свалкой зарыл и палочку в то место воткнул.
А через неделю Василевский ко мне сам пришел и жест рукой сделал – иди, мол, за мной. И вот привел он меня в палату, где раньше Павлуша был, а там на больничной койке что-то под одеялом лежит, но по форме на тело совсем не похоже, а скорее, как будто большое яйцо.
Василевский, когда увидел то одеяло, ужасно стал злиться, в коридор сразу выбежал и долго на кого-то кричал:
– Кто накрыл? Почему накрыл? Сколько раз говорить, что подопытного нельзя накрывать!
А в ответ там голос бубнил – молодой, перепуганный:
– Не могу смотреть на него… ну не могу я смотреть… и слышать я его не могу… через одеяло не слышно… а так все время там у него что-то булькает и хрустит… я не могу… не могу я…
А я, пока они спорили, одеяло тихонько снял – а там и правда как будто большое яйцо, только снаружи не гладкая скорлупа, а багровое что-то, бугристое, вроде коросты – как на ране бывает, если, например, коленку сдерешь.
Помню, я тогда к этой корке щекой прижался. Если б мог я кричать, закричал бы: «Павлуша! Что они с тобой сделали?» Но язык мой не подчиняется мне, такой уж я от рождения. Так что я просто тихо, прижавшись к нему, сидел, а потом почувствовал, что щеке моей и уху стало тепло и что будто он меня с той стороны утешает, как раньше, только без слов. Вместо слов услышал я морской шум – я на море никогда не был, но однажды мне ракушку давали послушать – так вот там, под Павлушиной скорлупой, звучало похоже, словно волны гладят песок и нашептывают тихую колыбельную. А еще как будто бабочка шуршит крыльями.
Я, наверное, под эту колыбельную задремал, потому что даже и не заметил, как в палату кто-то вошел. А очнулся я от женского голоса:
– И не страшно тебе с ним сидеть? Отодвинься!
Это Лена была, медсестра, она какой-то аппарат с экранчиком рядом с Павлушиной койкой настраивала. Мне Павлуша про нее говорил, что она очень добрая и красивая, и уколы не больно делает. За спиной у Лены стоял Василевский и что-то говорил ей научное, но смотрел при этом не на экранчик, а на Ленину шею. У нее была красивая шея, длинная и тонкая, как у лани. Хотя, вообще-то, я лань никогда не видел, так что, может быть, у лани шея совсем другая, но я слышал, что про красивых женщин так говорят. Шея как у лани и глаза как у лани, испуганные. Я хотел ей ответить: «Почему же должно быть страшно, разве ракушка морская или куриное яйцо – страшно?» Но сказать ничего, как обычно, не смог, только отодвинулся, как она просила, замычал и головой помотал.
– Слабоумный он, что ли? – спросила Лена у Василевского, и глаза у нее сделались злые. Я не знаю, бывают ли такие у лани, по-моему, нет. Зато такие точно глаза я видел у лишайной собаки, которая на свалке рядом с нашим НИЦ раньше жила. Я ей иногда кости кидал, но руками не трогал – и правильно. Она потом заболела бешенством, и ее сторож убил, а мне труп велел утилизировать.
– Он немой, – сказал Василевский. – Может быть, возьму его к нам за куколкой ухаживать… Ты УЗИ начинай.
Я его понял: «куколка» – это теперь Павлуша, и кивнул. Слово было детское, ласковое, мне понравилось. Что такое УЗИ, я тоже знал. Мне когда-то делали. Это не больно.